Оливер Лавинг - Стефан Мерил Блок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мистер Авалон склонился к Ребекке, и твой мир рухнул. Ошибался ли ты? С другой стороны, что тут непонятного? Мистер Авалон прижался губами к ее губам. И совсем не как ты, не робко и неуклюже. Он держал ее щеки в ладонях и раскрыл рот. Ребекка не сопротивлялась, но и не отвечала на его поцелуй. Она просто подставила ему свое лицо и спокойно, привычно приняла его губы.
Ты не заговорил, не вскрикнул. Ты постарался не шуршать, соприкасаясь со стеной. И обратился к ночи с мольбой, на которую Ребекка в конце концов отозвалась. Фактически ее взгляд встретился с твоим, но он был где-то очень далеко. В миллионах световых лет от тебя.
Какой-то треск. Сухая ветка в мертвом саду мистера Авалона. Он обернулся. Ты кинулся на землю. Видел ли он? Что он видел? А что видел ты?
Миллионы световых лет: но жуткое дальнодействие, таинственные стежки нашей вселенной опровергают обывательские представления о времени и пространстве. И как ты смотрел в окно мистера Авалона, так же десять лет спустя, в далеком мире над твоей постелью, твои родные смотрели в отверстие иного рода. Смотрели, но не понимали – пока еще нет.
«Да».
В первые пять дней, пока Марго Страут передавала в мир ответы ее сына, эти да сжимались у Евы внутри, даже когда она лежала одна в своей постели в «Звезде пустыни». Да, вскоре поняла Ева, могло означать и отрицание. Она перестала тайком ездить к мужу в Марфу. Склад на чердаке, который она собирала для будущей жизни своего сына, не прирос ни единой книжкой. Накануне она даже не притронулась к хорошенькой перьевой ручке, оставленной кем-то на ресепшене.
Да: слово в левой руке сына, именно там, где утверждала Ева. Если точнее, в тенарных мышцах, прямо под большим пальцем. «Мне надо было прислушаться к вам раньше», – призналась Марго Страут, и это был один из самых прекрасных моментов в жизни Марго. Ева в ответ пожала плечами: «Матери чувствуют такое».
Конечно, Марго Страут – с ее приборами для чтения ЭЭГ, ее приспособлениями для коммуникации и ее образованием – была нужна для того, чтобы превращать подергиванья руки в нечто понятное, но все же Ева чувствовала, что это второе чудо принадлежало ей. Она твердо потребовала от Чарли и даже от Пегги ничего не рассказывать ни активистам «Пятнадцатого ноября», ни кружку Уолкотт-Хендерсон-Доусон-Шумахер (которые то и дело забегали с овсяным печеньем), ни более крупной политизированной компании под предводительством Донны Грасс (которая прислала гвоздики), ни журналистам, которые по-прежнему иногда звонили Еве. Труднее было игнорировать – хотя она и делала так уже три дня – звонки от Мануэля Паса, просившего заглянуть к нему в участок. «Понимаю, как вы сейчас заняты, – сказал Мануэль в одном из голосовых сообщений, – но нам необходимо поговорить». Хотя Эктор Эспина уже десять лет лежал в земле, Ева знала, какова будет реакция бывших жителей Блисса. Потерянный мальчик, необъяснимая жертва необъяснимой катастрофы в исчезнувшем городе, единственный живой памятник почти забытой трагедии – наконец сможет заговорить.
– Я думаю, мы имеем право узнать, что нам хочет рассказать Оливер, прежде чем сюда набьется толпа народа, – сказала она Чарли. – Думаю, Оливер имеет на это право. Он заслуживает передышки. Как и все мы.
– А как насчет Па? – спросил Чарли. – Разве не надо ему рассказать? Избавить его от мучений?
– Скоро, – искренне ответила Ева, – я сама ему расскажу.
Но что-то мешало ей поделиться новостью с мужем. Возможно, давняя злопамятность, а может, что-то еще, что-то связанное с тем темным безмолвным местом, где они оказывались с Джедом, когда она приезжала навестить его в Марфе. Тепло-грустная комната безопасности, надежно закрытая от сумбура теперешней Евиной жизни.
Всего пять раз она была у Джеда, и каждый раз собиралась только «рассказать новости», проявить немного доброты к потасканному депрессивному старику. Но каждый раз по пути в Марфу Ева чувствовала, как все ее тело наливается в предвкушении резкого облегчения, – так же, как дрожали ее руки от желания совершить очередную кражу. Вот только эта потребность не была связана с будущим – разумеется, нет. Тут не было никаких пустых сентиментальных мыслей о поддержке в эти беспокойные дни, точно никакой надежды (боже упаси!) на то, что они снова будут вместе. Однажды под его кроватью Ева нашла – хотя он невразумительно уверял ее, что это был прокисший яблочный сидр, – две банки с мочой! Но у нее получалось не обращать внимания на мочу; все это казалось нереальным, немного безумным; краденые часы в доме Джеда были так далеки от ее каждодневного существования, что Ева знала: ей никогда никому не придется в этом признаваться. И невозможно отрицать, как приятно было сознавать, что есть какой-то факт, о котором Чарли – со всем его самодовольным осуждением, с его двадцатитрехлетней уверенностью в том, будто он знает гораздо больше матери, – все-таки не знал. Что бы он подумал о таком? Часто Еве не удавалось сдержать ухмылки.
Тем утром, когда Чарли в слезах позвонил из приюта Крокетта, Ева уже успела обнаружить на холодильнике его прощальную записку. «Сказать по правде, Ма, – признался он ей позже в редком приступе откровенности, – у меня проблемы, серьезные проблемы». Чарли громко плакал, и Ева укачивала его, утешая. «Я заплачу. Конечно же, я помогу тебе, – сказала она. – Я знаю, ты порой забываешь, что я не только диктатор, от которого ты сбежал, но еще и твоя мать, которая любит тебя». Момент триумфа, ставший еще триумфальнее, когда Чарли рухнул в ее объятия. Так что ей ничего не оставалось, кроме как выполнить свое обещание, и теперь все совокупные сбережения Лавингов составляли 962 доллара. Накануне вечером Ева почувствовала, что лежащая на тумбочке рукопись «Иисус – мой лучший друг» источает осуждение – словно Евина жизнь была нравоучительным эпилогом для христиан, которые отвергали советы Христа, – так что она собрала листки и сунула их в нижний ящик тумбочки.
Наконец сбылись ее страхи по поводу финансов. Ева вот-вот должна была пересечь красную черту. Лавингам придется жить в кредит: Еве – с помощью своей блестящей синей карты Visa, Чарли – с помощью надорванной материнской щедрости, ее изношенного терпения. Она спрашивала себя, хоть этого делать и не стоило: как она ухитрилась воспитать сына, способного на такую глупость – задолжать за три месяца за квартиру этому человеку с гангстерским выговором? «Семья, – сказал ей по телефону Джимми Джордано (его правда так звали!), – это великая вещь. Рад, что этот паренек сейчас с матерью, которая его любит».
– К твоему сведению, я считаю, что надо было давно рассказать Па. Но позволю решать тебе, – сказал Чарли.
– Позволишь мне, – ответила Ева. – Как благородно.
Но в Биг-Бенде любая новость быстро становится достоянием общественности. Ева не знала, чьих это рук дело, – она подозревала Пегги, доктора Рамбла или даже Марго, – но в пятницу к ней явилась кандидат медицинских наук (или, по ее собственным словам, «специалист по горю и страданиям») по имени Линда Финфрок, чтобы «помочь вам и Оливеру в этот радостный, но также и очень непростой период». Под «помощью» Линда понимала длинную лекцию о посттравматическом расстройстве для Евы и Чарли – мол, не стоило поднимать крышку слишком поспешно.