Свет мой. Том 1 - Аркадий Алексеевич Кузьмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, здравствуйте, хорошие! Вы растеряны?.. Вот и я не узнаю, не узнаю ничего… Но радуюсь вашему преображению.
Кроме того (что еще сбивало с толку), по этому обычно заброшенному тракту теперь частили в обоих направлениях грузовые автомашины, что могло лишь предшествовать началу нашего задержавшегося фронтового наступления. Не иначе.
И, хотя предстояло пройти около 13-ти километров, Антон решил «не голосовать» для того, чтобы кто-то его «подкинул». Ни к чему. На то у него имелись свои веские причины: так он резонно намеревался на полпути – там, где голубело небольшое озерцо (он однажды вместе с ездовым Усовым поили в нем лошадей), – сделать короткий привал с тем, чтобы помыться, почиститься и после этого переодеться в чистенькую гимнастерку и брюки, припасенные в вещмешке, который он нес с собой.
Глядь, тут-то встречная «Эмка» вдруг притормозила перед идущим Антоном; он невольно, остановившись, посторонился, удивленный. Однако из нее, открыв дверцу, высунулся никто иной, как сам удивительнейший командир Ратницкий, «батя», как любовно-уважительно звали его все сослуживцы. Грубовато и обрадованно он загудел:
– Ну, отпуск твой закончился? Ты приехал? Молодчина!
– Так точно, товарищ подполковник, – ответил Антон. – Прибыл в порядке. Здравствуйте! Спасибо Вам за все! Мама благодарна… – Этой неожиданной встречей Ратницкий захватил его врасплох, вывел его из равновесия; он не знал, что нужно еще сказать: был и счастлив, и смущен от такого внимания к себе.
А подполковник между тем продолжал, не отпуская его, – сразу предложил:
– Ты хочешь есть, Антон? Садись-ка ко мне, в машину. Мы как раз едем в госпиталь. И там тебя покормят, ладно? – Кроме того, что он, командир, по-отечески за что-то любил Антона и хотел сделать для него сейчас что-то приятное, он, вероятно, еще и хотел как бы похвастаться им, как у него бывало, перед всеми.
Антон же – особенно теперь – никак-никак не хотел, чтобы он и все другие взрослые люди возились с ним, как с каким-нибудь именинником, чего он не был достоин. И, хотя он отлично понимал, что неблагодарно и дурно поступал, но по-детски упрямо повторял перед ним (что и мучило его в душе):
– Спасибо, я не голоден. Да теперь я уж самостоятельно дойду до нашей части, товарищ командир, извините меня. – И не сдвинулся с места.
Ратницкий уступил, спросил:
– А что ж ты в старенькой гимнастерке? Новой нет у тебя?
– Что Вы, есть! – сказал Антон. И объяснил: – Это я покамест одет по-дорожному… По вагонам-то валяться… Вот сейчас помоюсь в озере, почистюсь, – и переоденусь в чистое…
– Что ж, давай! Значит, точно не хочешь поехать со мной? А то – садись!..
– Нет-нет, спасибо Вам; я теперь уж дойду до Климовичей – пустяк мне пройти осталось. Я спешу увидеть всех сослуживцев…
– Ну, добро! Давай!
Щелкнула дверца, и «Эмка» покатила дальше.
Когда Антон, предъявив сержанту на новом контрольном посту при шлагбауме отпускное удостоверение, уже шел по городским деревянным тротуарам (какие некогда были и во Ржеве), над Климовичами поплыл торжественно золотой звон церковных колоколов. Было воскресенье.
Анна Андреевна, веселая, в нарядном белом платье, присела к столу, к двум запоздавшим на ужин шоферам, разговаривала с ними и, увидав вступившего на террасу Антона, обрадованно всплеснула руками.
XVI
Пчелкин в последний раз говорил почти о том же самом, о чем думал Кашин:
– Ужасно не постичь простое, постижимое, тем мучаться самому и мучить других людей, зависимых от тебя, усугубляя невидимую пропасть, проповедуя одно и то же. Ложное учение. Зато вроде бы приемлемое. Все выпуклое, прозрачное, но посмотреть-то не на что: откровенный выпендреж! Люди создают мифы, а затем и живут по ним; подражают кому-то, изощряются. Уж так извернулись в позах, положениях, – что ж остается на следующее время, – есть ли запас? Все испробовано, замешано, ненатурально, пошло.
Что же касается упрямства – это сидит в нас, волжанах, ибо больно река велика, ее не исчерпать. Вон и брат мой, Николай, не мог от того избавиться…
А мир людской нетерпелив. Человек сдвинулся в понятии того, что должно быть все немедленно признано и вознесено на подобающую высоту. И каждый поэт, и художник, как и певец, хочет этого, чтобы назавтра проснуться знаменитым. Однако мастерство и возмужание состоят из множества мучительных проб, и если этого не будет, за редким исключением, не будет и личности; а это в искусстве, уверяю, главное. Потому-то и являются произведения-однодневки, в которых попросту полета нет. Обескровлено их содержание, понятие жертвенности, согласно библейских сюжетов, не доходит; мы готовы к подвигу стихийному, мгновенному, когда на нас что найдет – в силу возникающих обстоятельств. Изменилась человеческая суть, или, вернее, понятие человечности.
Но мы не можем заведомо принижать культуру и искусство нашего прошлого перед настоящим состоянием ее; не можем заискивать перед собой, самовосхваляться, твердить, что это современно…
Нередко при просмотре фильмов на военную тему, с всенепременным показом Сталина, Пчелкин ворчал:
– Ну вот, он один все видит и отдает умные приказы, а все советники и генералы – одно фуфло, только слушать его должны в согласии. Меня мои бывшие однокурсники зовут в Москву, чтоб подзаработать денежку. Только мне там делать нечего. В три дня поднадоем всем приятелям, не сдержусь; выскажу свежеиспеченным лауреатам то, что об их хваленых шедеврах думаю, чего они на самом деле стоят. Я семь лет отмотал в разведроте: сначала на западном фронте, а затем и на восточном; во всяких переделках-передрягах побывал, а они, поденщики, за эту семилетку по одной бороде Чернышевского написали, больше ничего.
Попригрелись в своих светелках-хоромах, стригут купоны. Было, безусловно, время – послеинститутское, когда и я с друзьями мотался там-сям, искал чего-то, пробовал даже чернописание – с преобладанием на картинах черной краски. Побывал