Повести л-ских писателей - Константин Рудольфович Зарубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алка ехидно перебивает, стряхивая пепел в щербатую пепельницу: «Товарищи! Слепые прозревают, хромые ходят, прокажённые очищаются, глухие слышат. Западногерманские самолёты садятся на Красную площадь. Скоро Ленин встанет. Женька, уж не ты ли та, которая должна прийти?»
«Алка, ну осади, – огрызаюсь я с пьяной горячностью. – Успеешь блеснуть знанием Библии». Затем снова обращаюсь к Рашиду и почему-то к Оксане Галь. Наверное, потому, что Оксана единственная за столиком не улыбается. Просто глядит на меня.
«Я не про перестройку, – говорю я. – Не в перестройке же дело. Хотя, может быть, всё это как-то связано. Но я не знаю. Я только знаю, что прежняя история кончается. Она везде кончается. По всей нашей планете будет по-другому. Будет такое время, когда всё, что по-настоящему важно, получается. Но только то, что по-настоящему важно. Это будет очень скоро. Есть некоторые из пьющих здесь, которые не вкусят смерти. Так ведь сказано, Алка? Даю всем честное слово. Это просто так вышло, что я знаю. Я это знаю. Хотите верьте, хотите нет. Мне, честно говоря, до фонаря».
Последнее предложение я декламирую нараспев, как заключительные строчки стихотворения. Мужчины аплодируют и что-то восклицают в ответ. Я их не слушаю. Допиваю вино и встаю. Два шага по бетонным квадратам, край – и я спрыгиваю с площадки кафе на землю, под палящее солнце. Спускаюсь по траве к пруду. Бедолага спаниель, который в погоне за брошенной палкой отважно приплыл на островок, а потом струсил плыть обратно, всё ещё носится туда-сюда по клочку земли в середине пруда. Он лает, машет ушами и поскуливает сквозь зубы, сжимающие палку. «Ну что же ты, Фуксик! – хохочут люди на берегу пруда. – Фуксик, плыви, мы верим в тебя!» Парни из Театрального, которых я видела в сквере, скандируют: «Фук-сик! Фук-сик!»
Не снимая босоножек, прыгаю в пруд. Вода неглубокая, по середину бедра, и до противного тёплая, и юбка сначала вздувается на потеху публике, затем тяжелеет, волочится. Но идти всё равно весело. Меня совершенно не волнует, что собака чужая и может не даться мне на руки. В голове алкогольная эйфория и память о том, что я видела, когда умирала, вернее, что я видел, когда умирал от холода на острове Беннета в Восточно-Сибирском море.
Остров Беннета
Остров Беннета, Восточно-Сибирское море.
Алма-Ата, Казахская ССР.
Монреаль, Канада
Я умирал сидя, прислонившись спиной к обломку базальта у подножия ледника. Меня хлестала майская пурга, такая густая, что я перестал различать свои унты, как только сел на задницу и вытянул ноги. Вернее, вытянул одну ногу, другую просто тащил за собой, а возле обломка, когда стало ясно, что сил ползти больше нет, кое-как перевернул её, едва не потеряв сознание от боли.
Когда боль поутихла, я некоторое время упивался своей неподвижностью. Я полз со сломанной ногой три с лишним часа и сполз-таки с ледника, отчего казалось, будто я достиг некой важной промежуточной цели, а значит, полз не зря. Но это чувство прошло. Мне стало очевидно, что до конца пурги меня никто не найдёт и я погибну. Меня охватила паника и ярость. Я не хотел умирать. Я матерился шёпотом, матерился во всю глотку, орал без слов, колотил руками снег. Ещё было очень обидно. Я плакал от обиды, от того, что подыхал так же нелепо, как зоолог Валька, желторотый пацан в своей первой северной экспедиции. Меня не утешало то, что погода переменилась вопреки всем ожиданиям. Салыкин, метеоролог, посулил нам на весь день чистое небо и «лёгкий юниорский морозец», иначе бы я не попёрся на ледник раньше июня. Но уже в двенадцатом часу отовсюду набежали облака. Под ногами заструилась позёмка. Мы с Валькой рванули обратно в лагерь и давно бы дошли, сидели бы в палатке с ребятами, уплетая тянучку из сгущёнки, если бы я, хренов гляциолог с десятилетним стажем полевых работ, не решил срезать, пойти по другому пути. Пока среза́ли, Вальке померещились какие-то пуночки невиданного окраса, он отбрёл в сторону от моего следа, чтобы на них посмотреть, и угодил в широкую трещину, прикрытую по краям кристаллами изморози. Видимо, он свернул себе шею. Его крик оборвался, превратился в хрип, а хрип быстро затих. Когда я полез за ним в трещину, Валька, скорее всего, был уже мёртв, но я всё равно суетился, торопился, будто хотел доказать самому себе, что герой: лезу из кожи вон ради спасения младшего товарища. В итоге сорвался сам, кувырнулся по ледяной стене, упал ногой под себя на выступ метрах в трёх над Валькой. Отчётливо слышал, как в брючине что-то хрустнуло. Боль была чудовищной. Я ненадолго потерял сознание. Придя в себя, понял, что дело плохо, но сдаваться и в мыслях не было. Я собирался выжить во что бы то ни стало. Выступ, на который я упал, тянулся вдоль стены, будто кривая ледяная полка, и в одном месте над ним стена была рыхловатой и относительно пологой, градусов шестьдесят. Поэтому я сумел выкарабкаться обратно. Карабкался чудовищно долго, по сантиметру, замирая и воя от боли. Обоссался в обе ватные штанины, по очереди. Когда вылез, никакого неба уже не было. Не было совсем ничего, кроме меня и ревущего снежного ветра.
Я думал обо всём об этом, пока бесновался у своего камня. Потом ярость и обида куда-то пропали. Одновременно совсем исчезла боль. Я понял, что ноги теряют чувствительность, но теперь вместо страха испытал то чувство стыдливого облегчения, какое бывает, когда всё потеряно и больше не надо прилагать никаких усилий и нервничать. Вспомнилось, как в сорок третьем в Кокчетаве, в эвакуации, умер от воспаления лёгких Митя, младший брат. В комнатушке, где мы ютились с мамой и бабушкой, как будто упало напряжение. Нервозная сутолока, при помощи которой все пытались вылечить Митю в отсутствие лекарств и врачей, разом улеглась, и вдруг стало вот так же вот легко – и стыдно за эту лёгкость.
Теперь, впрочем, стыда в моей лёгкости было меньше, ведь от моего бездействия погибал лишь я сам.