Агафонкин и Время - Олег Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама умерла не от проказы: она умерла от воспаления легких. Папа тоже умер не от проказы. Он умер от пьянства. Проказу ни у него, ни у меня так и не нашли.
Проказа. Иньювэ?
Из памятки вилюйского лепрозория, висевшей над столом с лекарствами у поста медсестры:
Лепра – хроническая инфекционная болезнь, поражающая преимущественно кожу и нервную систему, реже внутренние органы. Микробактерии лепры, которые являются возбудителями болезни, открыл в 1873–1874 гг. норвежский врач Герхард Хансен (поэтому бактерии лепры называют палочками Хансена, а сам недуг – болезнью Хансена). У лепры очень длительный инкубационный период: 7–10, а в редких случаях и 25 лет. Четверть века человек может носить в себе бациллу и не знать, что он заражен. За все эти годы явные внешние признаки болезни могут не проявиться. Кроме того, лепрологи называют лепру “великим имитатором”, потому что она может скопировать почти любую кожную болезнь. Во врачебной практике были случаи, когда людей годами лечили от тяжелого дерматита или экземы, а потом выяснялось, что они инфицированы палочкой Хансена. Поэтому, если имеется хоть малейшее подозрение потенциального инфицирования, врачи рекомендуют обследоваться на лепру.
Вот нас и обследовали.
Полог юрты отвели в сторону – треугольник тьмы. Джамуха, мой анда. Он пришел обсудить атаку на рассвете. Джелме ударит по меркитам в лоб, а мы, два побратима, зайдем с флангов. Он смеется, пьет хмельной кумыс.
Завтра мы разобьем меркитов, и я отниму у них мою любимую жену. Мы женаты два года. Я ее никогда не видел.
Джамуха, анда. Ты сидишь и веселишься в моей юрте, взволнованный скорым боем, и не знаешь, что через двадцать лет мои нукеры сломают тебе позвоночник на тележном колесе. Ты сам выберешь эту казнь: нам двоим станет тесно в степи.
Как странно знать. Как страшно знать.
Смейся. Этой ночью мы – братья.
Утро. Четверг. В Доме ветеранов сцены на Шоссе Энтузиастов сегодня на завтрак пшенка.
* * *
Николаев не любил кока-колу. Николаев не любил также пепси и фанту и вообще никакие напитки с газом. Он не мог понять, отчего они называются “сода”. Сода, по мнению Николаева, была белым порошком с кислинкой в баночке из-под зеленого горошка, хранившейся в покосившемся от хозяйского недосмотра шкафчике на кухне. Соду нужно было пить с похмелья, когда мучила изжога и мужика мутило, застилая свет чем-то белым, клочковатым, словно хлопья грязного снега. И при чем тут коричневая, приторно сладкая кока-кола? Шибает в нос, а пользы ноль. Лишь бы деньги драть. Америкосовские штучки.
Николаев вставал рано, но не оттого что спешил на работу: он давно нигде не работал и никуда не спешил. Жил он тем, что сдавал трем таджикам комнату в квартире, где прожил с мамой всю жизнь, после того как в 68-м они переехали из Ленинграда в Москву. Таджики торговали чем-то съедобным в палатке у станции метро “Парк культуры” и спали на матрасах в большой комнате, где когда-то спал Николаев. Теперь он спал в маминой комнате, а мама спала на Востряковском кладбище.
Рано Николаев вставал от того, что не мог спать при свете. Рассветало – первый свет заливался в грязные окна, проникая через ветхую “летнюю” занавеску, и Николаев просыпался – с ясной головой, всегда выспавшийся. Только продолжалось это состояние удивительного физического благополучия недолго – пока не открывал глаза. Как только Николаев их открывал, мир наваливался страшной, неподъемной тяжестью, словно на голову положили блочную плиту (Николаев видел такие плиты, когда ходил смотреть, как строили новый дом за Плющихой). Внизу живота тяжелело, будто заставили проглотить пудовую гантель, и от нее вверх медленно, заполняя желудок, поднимались жжение и горькая желчь – изжога.
Нужно было подниматься, идти на кухню и размешивать соду.
Сегодня Николаев обнаружил, что сода закончилась. На дне банки лежало несколько белых кристалликов – не хватит и на кончик чайной ложки. Николаев потряс банку, словно от этого кристаллики могли разрастись.
Николаев оставил банку рядом с грязной, заляпанной жиром плитой и открыл холодильник. Сам не знал зачем: еды он там не держал. Тут Николаев и увидел три красные банки кока-колы. От них исходили здоровье, бодрый холод и обещание, что все будет хорошо.
Кока-колу принесли, понятно, таджики – взяли из палатки, где торговали. Горлышки банок были оплетены пластмассовой сеткой с круглыми ячейками; три гнезда пустовали, сквозь их дыры на Николаева глядела открытая кастрюлька с чем-то съестным на полке ниже. Чем-то вроде густого супа с кусками мяса и макаронами. От кастрюльки, несмотря на мороз в холодильнике, шел густой дух сытной пищи. Николаева замутило. Нужно было срочно “поправиться”, но для начала остановить похмелье.
Николаев не любил брать чужое. Боялся, что побьют. Или чего похуже. Однажды, когда было совсем плохо, он зашел в комнату к таджикам и отыскал запрятанные в носках деньги. Он взял из свернутой, обмотанной толстой резинкой пачки триста рублей, мысленно пообещав, что вечером признается и попросит таджиков вычесть их из квартплаты.
Он “поправился” у местного ларька, поговорил с мужиками во дворе, а потом все забылось само собой. День получился хороший, легкий, и позже – к полудню – ему удалось отогнать местных старух от помойки, куда из соседнего дома вынесли три ящика с пустыми бутылками. Николаев сдал бутылки в приемном пункте за супермаркетом и “поправился” еще раз. Он не помнил, что было потом.
На следующий день Николаев проснулся от утреннего света, полежал, привыкая к новому миру, хотел повернуться от окна к стене – там потемнее, но не смог. Он был привязан толстой бечевкой к металлическим спинкам маминой кровати. За руки и за ноги. Николаев подергался, пытаясь освободить себя для утренней жизни, но бечевка лишь больнее впилась в запястья и щиколотки.
Николаев лежал на грязном матрасе до вечера, мучаясь от света снаружи и заполняющей его мутной горечи внутри. Его вырвало на подушку, и ему удалось не захлебнуться рвотой, повернув голову набок. Он трижды мочился под себя и в какой-то момент перестал чувствовать запахи. Во второй половине дня Николаев смог немного поспать и проснулся с легкой головой, опустевший внутри, и не сразу вспомнил, что привязан. Изжога не возвращалась, и Николаев чувствовал себя хорошо. Дневной свет ушел, вокруг было темно.
Старший у таджиков был худой лысоватый Бехруз. Придя вечером с работы, он молча развязал Николаева, не морщась от сладковато-тошнотворных запахов рвоты и мочи, и сказал пойти помыться. Когда Николаев вернулся из ванной, где кухонной губкой оттер свою рубашку и поменял штаны, Бехруз дал ему чистую тряпку и ведро с водой.
– Почисти кровать, – велел Бехруз. – Ты зачем себя привязал? Больше не привязывай – опасно. Привяжешь, а Ибрахим наш станет утром курить на кухне, забудет сигарету потушить, мы на работу уйдем, а ты сгоришь вместе с квартирой. Нехорошо будет.
Николаев все понял – был не дурак – и больше денег не брал. Жил он с таджиками мирно, они угощали едой, но много Николаев есть не мог: мутило. Так, перехватит чего-нибудь закусить раз в день, и довольно. Да и не хотелось ему есть.