Занятие для старого городового. Мемуары пессимиста - Игорь Голомшток
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Примерно за год до смерти Андрея в 1997 году, на очередном эмигрантском сборище в Париже в присутствии неизменной г-жи Иловайской и некоторых эмигрантских писателей снова раздались обвинения Синявского в смертных грехах. Андрей вышел из зала и упал. В больнице у него диагностировали инфаркт. Ему категорически запретили курить, а через полгода у него обнаружился рак легких и вскоре метастазы перешли в мозг[12].
В эти годы, когда я уже стал пенсионером, мы с Флорой — моей второй женой — часто приезжали из Лондона в Фонтене-о-Роз под Парижем, где жили Синявские. Настроение Андрея, как правило, было подавленным. У меня создавалось впечатление, что ото всех этих нападок, обвинений, оскорблений, от докучливых гостей, ненужных разговоров, ото всей этой давящей реальности он все глубже погружается в себя. Он уходил в работу, писал свой последний роман «Кошкин дом», перечитывал любимые книжки. Отношениям с людьми он предпочитал общение со своим котом Каспархаузером и с пернатыми: «…устроился на заветной скамеечке кормить сдобными крошками голубей и воробьев… А я-то знал их уже в лицо, пофамильно. Журил, когда дрались из-за моей корки. Воспитывал. Читал стихи… И они меня тоже знали в лицо, птицы», — писал Синявский в последнем своем блестящем эссе «Путешествие на Черную речку».
Розанова называла все это «игрой на понижение». Но это была не игра, это была натура. Синявский, например, органически не мог первым войти в чужую дверь, а в последнее время начинал раздражаться, когда его упорно пропускали вперед. За столом, когда приходили гости, он большей частью молчал и тянулся к рюмке. Как тогда, в Москве, алкоголь помогал Андрею снять напряжение от постоянного ожидания ареста, так теперь он служил верным средством выбросить из головы тягучие мысли и уйти от реальности в светлый мир воображения (я и сам в последнее время прибегаю к этому средству). К этому прибавилась еще и болезнь.
Майя возила его по врачам и целителям. Иногда следовал короткий период улучшения, за которым наступал провал. В последние месяцы жизни Синявский почти не вставал с постели. Его кормили с ложечки, не давали пить, и он страдал от жажды. Иногда я тайком приносил ему стакан воды — чего уж там!
Синявский умер 25 февраля 1997 года. Его последние слова были: «Идите все на х..!» Такое нестандартное обращение относилось не только к близким, ко всем нам, суетящимся у его постели и отвлекающим от каких-то последних, очевидно, важных мыслей. «Грустное чувство свободы и светлого одиночества — то, что и нужно художнику», — написал он когда-то в своем эссе о Борисе Свешникове. Это то, в чем больше всего нуждался сам Синявский и в чем ему всегда отказывала судьба. Его преследовали в России, его травили в эмиграции, и, как я понимаю, при последнем дыхании он послал на этот неприличный предмет всю ту реальность, которая давила на него в течение всей его жизни.
Синявского хоронили на местном кладбище в Фонтене-о-Роз, отпевал его московский священник Вигилянский (падре, как называла его Розанова). На похороны приезжали из Москвы друзья Синявских — Андрей Вознесенский, Виталий Третьяков (тогдашний главный редактор «Независимой газеты»). Андрей Вознесенский бросил в могилу горстку российской земли.
Собралось довольно много народу: французские соседи, знакомые, хозяйка кафе недалеко от дома, куда Андрей частенько заглядывал, мэр Фонтене-о-Роз, сказавший в надгробной речи, что его город гордился своим знаменитым согражданином. Из Москвы никаких официальных соболезнований не поступило.
Начало горбачевской оттепели застало меня в Гарварде. В радикальное изменение советской системы я не верил. Произойдет то же, думал я, что и в 1966 году: после временного послабления все вернется на круги своя. Я ошибался — произошло нечто худшее. Российская история сделала скачок, но не вперед, а в сторону: началась эпоха беспредела.
Первый раз я приехал в Москву в 1988 году и остановился в квартире наших друзей Ады и Олега Горбачевых на Ленинском проспекте. Москва бурлила. С одной стороны, люди испытывали эйфорию от надежд на грядущие перемены, с другой — депрессию из-за страха надвигающегося голода вследствие полного отсутствия продуктов в магазинах и обесценивания денег. Улицы были запружены стихийными рынками, где люди продавали последние манатки, чтобы купить хотя бы хлеба, станции метро и уличные подземные переходы были заполнены нищими. Первые мои впечатления от Москвы были двойственными.
Как-то среди бела дня выходил я из метро «Университет» и увидел никогда прежде невиданное. У колонны стоял прижатый к ней человек с поднятыми руками, другой держал у его затылка пистолет, третий обшаривал его с ног до головы, четвертый стоял на шухере… Из выхода валила густая толпа, и никто не обращал никакого внимания на это безобразие. Очевидно, для москвичей все это было привычным.
В другой раз я стоял в толпе на платформе станции «Библиотека имени Ленина». Экстрасенсорными способностями я не обладаю, но тут вдруг почувствовал направленную на меня волну какой-то злобной недоброжелательности. Чтобы оторваться от этой волны, я даже перешел к другому вагону. Вслед за мной в вагон зашел человек лет тридцати в спортивной курточке со среднестатистическим лицом русского футболиста-любителя (фаната), встал около двери и уставился на меня. На станции «Университет» мы вышли. Народа было немного, и он сразу же подошел ко мне.
— А хочешь, я сейчас тебя прирежу?
И сделал жест рукой, как бы вскрывая консервную банку.
— Иди на х…
— Но ты же еврей?
— Иди на х…
Он несколько опешил, помолчал, плюнул в меня и убежал. Вот такой диалог.
С другой стороны, когда я встретился с Леонидом Бажановым, то на короткий момент поверил в положительные возможности перестройки.
В мое время Леня работал в нашем музее подсобным рабочим, потом окончил искусствоведческое отделение МГУ, работал у Юрия Максимилиановича Овсянникова в редакции «Вопросов искусствознания». Я плохо его помнил, но он всегда передавал мне через Юру приветы, а позже сам приезжал в Англию, где мы с ним окончательно познакомились. Леня был одержим идеей создать в Москве Центр современного искусства, и уже сделал первые шаги на этом поприще. И он показывал мне свои владения.
Улочка где-то в Замоскворечье. Поперек, выступая из стены жилого дома, вывеска — «Галерея Эрмитаж». Двухкомнатная обшарпанная московская квартирка, где происходит вернисаж выставки какого-то художника-абстракциониста: радостные лица, речи, тосты, атмосфера дружбы и энтузиазма. Фотовыставки в двух бывших районных Дворцах культуры… Свежие ростки, пробивающиеся сквозь засохшую корку официальной культуры.