Мадонна миндаля - Марина Фьорато
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Касаясь губами лица Илии и чувствуя вкус его слез, Симонетта уже знала, что готова на все, лишь бы защитить от беды этого малыша и его братишку. В эти мгновения она любила его, точно родного сына. И пока он не уснул, крепко прижимала его к себе. Потом, понимая, что придется все же пойти к работникам, нехотя приподнялась и стала осторожно разъединять маленькие пальчики, крепко вцепившиеся в ее руку. Поцеловав Илию в сомкнутые сном веки, Симонетта осторожно встала с постели и двинулась к двери, но на пороге обернулась и шепнула спящим мальчикам, что все у них будет хорошо, хотя отлично понимала, что ничего хорошего ждать не приходится.
В серых предрассветных сумерках Манодората возвращался в Саронно. Ему не нужно было смотреть на таявшие в небесах звезды, чтобы понять, правильно ли он идет, ибо путь ему указывал высоченный черный столб дыма, поднимавшийся над Еврейской улицей. Подойдя ближе, он увидел, что от его дома остался лишь обугленный очаг, труба которого торчала в небеса, словно гнилой зуб во рту у старухи, да почерневшие ступени каменной лестницы, по-прежнему ведущие вверх — в никуда. Манодората судорожно повторял все известные ему молитвы, питая слабую надежду, что Ребекке как-нибудь удалось спастись из страшного пожара, прежде чем огонь предъявил на нее свои права. Прикрывая лицо капюшоном, он присоединился к толпе мародеров, которые, вытаптывая все то, что еще осталось от его дома, накинулись на дымящиеся развалины, крича, как галки, в стаю которых затесался стервятник. Манодората видел, как один из них, булочник с бельмом на глазу, плюнув на украшенную филигранью крышку драгоценной шкатулки его матери, протер ее рукавом, убедился, что под слоем копоти блестит серебро, и сунул шкатулку в карман. Манодорате захотелось его убить, но он сдержался, продолжая рыться среди обгорелых обломков, пока не нашел то, что так страшился найти.
Из-под обгорелой балки торчали похожие на почерневшего паучка тонкие пальцы женской руки. На одном из них виднелось золотое кольцо со Звездой Давида — это кольцо он подарил Ребекке в Толедо в день их обручения. Манодората невольно опустился на колени, ибо ноги уже не держали его, и бережно, один лишь раз коснулся еще теплого пепла, затем снял с обуглившихся косточек кольцо и тут же услышал голос булочника. Тот хлопнул Манодорату по плечу, отчего он чуть не рухнул лицом в золу.
— Ну и ловкач ты, приятель! — воскликнул булочник. — Вот уж действительно редкая добыча! Только больно уж это кольцо хорошо для какой-то еврейской шлюхи. Жаль, что я первым не заметил ее мерзкую ручонку! — И негодяй снова принялся рыться в вещах, некогда столь любимых членами семьи Манодораты.
Глаза еврея потемнели, его душил гнев. Он бы, наверное, все же ударил этого типа, сбил его с ног, убил бы… если бы в этот момент не вспомнил о сыновьях — сыновьях Ребекки. С трудом сдержавшись, он встал, надел колечко жены на мизинец и быстро, опустив голову, пошел в сторону Кастелло.
На холм он поднимался, как всегда, через миндальную рощу. С деревьев так и сыпались лепестки цветов, и ему вспомнился тот недавний сон. Отыскав самое крупное и крепкое дерево на холме, откуда открывался красивый вид на долину, Манодората присел на корточки, выкопал между двумя крупными корнями ямку и опустил кольцо Ребекки в холодную землю. Затем прочитал теиллим,[45]и ветер, срывая с его губ слова древнего иврита, разнес их по окрестным холмам. Затем, согласно старинному обычаю, Манодората поднял с земли круглый камешек и положил его на могилу Ребекки.
Когда он шел к дому, двое сборщиков-евреев подняли руку в знак приветствия, но так и не сумели произнести традиционное «шалом», увидев его лицо. Приветствие просто застряло у них в горле. Глаза Манодораты метали искры, точно от удара по кремню, но в них не было ни слезинки, и по этим глазам можно было догадаться, как черно у него на сердце. Душа его, казалось, была сожжена страшным пожаром и тоже почернела, как остатки его сгоревшего дома, как кости Ребекки, как та земля, в которой лежало теперь ее обручальное кольцо. Все внутри у Манодораты было черно-и черна была его ненависть к кардиналу Милана.
Бернардино приснился Илия, тот мальчик, которому он нарисовал на ладони голубку. Странно, думал он, отчего воспоминания об этом так тревожат его. В последнее время все его сны были связаны с жизнью в Саронно, но чаще всего ему виделось, что он спит в тонком обруче рук Симонетты. Ему не снились некогда написанные им фрески, не снились друзья и многочисленные подружки былых лет. Только она одна. А после этого тревожного сна об Илие художник проснулся ни свет ни заря и, выйдя в предрассветных сумерках из своей кельи, стал бродить по монастырскому двору, вспоминая, как этот малыш доверчиво льнул к нему, когда он уносил его подальше от беды. Бернардино никогда в жизни не чувствовал такой связи ни с одним ребенком, и встреча с маленьким Илией проникла ему в самое сердце. Из-за перегородки в церкви уже доносилось пение монахинь, и Бернардино, в очередной раз подивившись редкостному постоянству их веры в Бога, невольно улыбнулся: а разве сам он не вставал на рассвете, чтобы служить своему божеству?
Затем он пошел прямиком в ту часть церкви, что была предназначена для обычных прихожан, и взял в руки кисти и палитру. Смешивая краски, он снова вспомнил — по мере того, как рассеивался, забывался тот тревожный сон, — нежное личико Илии. Светлые кудряшки, улыбчивый взгляд, лукавое выражение лица — особенно когда тот услышал, как Бернардино произносит бранные слова, которых не должен был бы произносить в присутствии ребенка. Художник невольно вздрогнул, стараясь изгнать из памяти это лицо.
«Будем надеяться, — сказал он себе, — что мальчик все же не умер, ведь, как известно, во сне к нам приходят те, кого уже нет на этом свете. Или те, кому грозит большая опасность. Если это действительно так, то пусть мой рисунок будет памятью о нем».
Бернардино стал быстро набрасывать на стене углем изображение ангела с распростертыми крыльями, и вскоре там появился очаровательный путто — не величественный и надменный херувим с этаким «райским» выражением лица, которому самое место среди серафимов и прочих небесных существ, а самый обыкновенный человеческий ребенок с совершенно обычным, человеческим выражением лица. Бернардино работал без отдыха до самого полудня, тщательно возясь с тенями и оттенками. Взмахом кисти художник вложил в руки мальчика две длинные белые обрядовые свечи, и они смотрелись как весы Правосудия. Затем он «зажег» эти свечи, и золотистые кудри ребенка точно вспыхнули, освещенные ими. Работа была почти завершена, и Бернардино чуть отступил назад, задумчиво опустив подбородок на нывшую от усталости руку. Он вспомнил, как Илия, инстинктивно доверившись ему, сразу назвал свое настоящее имя и только потом поправился и выдал вторую, христианскую версию: Евангелиста. Бернардино еще глубже задумался. Илия был евреем. Так имеет ли он право изображать его здесь, среди христианских святых, под неусыпным оком того Бога, который для этого мальчика является чужим? И художник, сам до конца не понимая, почему делает это, замешал на палитре густую ярко-алую краску и стал понемногу добавлять ее в белые перья на крыльях ангела, пока они не стали совершенно красными. Ну что ж, решил он, если мои далекие потомки когда-нибудь спросят, отчего у этого ангела красные крылья, то пусть им так и ответят: этот ангел не такой, как все. Он просто другой ангел. Особенный.