Ван Гог, Мане, Тулуз-Лотрек - Анри Перрюшо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Город, в котором они поселились, совершенно в духе Милле, жители сплошь небогатые крестьяне, то есть это чисто сельский интимный уголок. Но его сущность от них полностью ускользает. Уж что здесь совсем ни к чему, так это водить знакомство с цивилизованной публикой, а они проводят время с начальником вокзала и еще с двумя десятками болванов; поэтому-то в основном у них ни черта и не выходит. Нечего удивляться, что простые и наивные сельские жители презирают их и подсмеиваются над ними. А вот если бы они делали свое дело, не обращая внимания на городских бездельников в белых воротничках, они могли бы войти в доверие к крестьянам… И тогда злосчастный Фонвьей стал бы для них настоящей сокровищницей… А так может статься, МакНайт скоро будет рисовать пейзажики с овечками для бонбоньерок», – иронизирует Винсент.
* * *
Август пылает яркими красками. Груда законченных картин растет. Винсент счастлив. Целиком отдавшись своей страсти, он почти ничего не ест, поддерживая себя только сухарями, молоком, иногда яйцами. Не пытаясь больше обуздывать себя, он изливает в своих полотнах, затопленных желтым цветом, восторг, наполняющий его священным неистовством перед лицом раскаленной от зноя земли. Его действительно обуревает восторг в самом глубоком, сильном и точном смысле этого слова: сверхчеловеческая мощь вдохновения поднимает его над землей. Его патетика усиливается, прорывается пронзительными нотами. Он, «как кузнечик», упивается солнцем. Что ему болезни! Он больше не замечает никаких недугов.
«Тепло возвращает мне силы… Когда ты здоров, – пишет он, забывая о своей физической немощи и в опьянении своей радостью считая себя в самом деле здоровым, – ты довольствуешься куском хлеба, работая весь день напролет, а потом еще находишь силы выкурить трубку и выпить стаканчик вина – они в этих условиях просто необходимы». А как же его долги? «В конце концов, – восклицает Винсент, – холст, расписанный мною, стоит дороже чистого холста! В этом и заключается – на большее я не претендую, поверь мне, – мое право быть живописцем, оправдание того, что я живописец; черт побери, есть же оно у меня!»
Винсент похож на пифию на треножнике, окутанную парами серы, вдохновляемую божеством: «О! Какая это радость для глаз, как великолепен смех старого беззубого льва Рембрандта, в ночном колпаке и с палитрой в руках!»
Винсент идет все дальше и дальше, все решительней порывая с импрессионизмом и восстанавливая связь с тем, что было до Парижа, с настроениями нюэненского периода, как и тогда, увлекаемый патетическим порывом, которому цвет сообщил теперь торжествующую силу.
«То, чему я выучился в Париже, уходит, – отмечает Винсент, – и я… возвращаюсь к идеям, которые возникали у меня еще в пору моей жизни в деревне, до того как я познакомился с импрессионизмом».
Он пишет солнце, раскаленную землю, колдовское освещение, но при этом пытается запечатлеть не игру света, не мимолетные эффекты. «Я пользуюсь цветом не для того, чтобы точно воспроизводить то, что у меня перед глазами, а более произвольно, чтобы полнее выразить себя». В каждом своем полотне он передает пламень, который его сжигает, ненасытное влечение к чему-то иному, к вершинам, «к звездам и бесконечности». Он поклоняется богу солнца, поклоняется бесконечности, к которой наконец-то приобщился, которую наконец начал постигать и которой в изнеможении отдается.
«Жизнь все-таки почти чудо! Те, кто не верует в здешнее солнце, просто нечестивцы!» – восклицает он. «Теперь у нас стоит великолепная, жаркая погода, – пишет он в другом письме. – Солнце и свет, который за неимением слов можно назвать только желтым, бледно-зеленовато-желтым, бледно-золотисто-лимонным. Как прекрасен желтый цвет!» Желтый цвет, торжествуя, звучит на его полотнах, он как бы символизирует мистический экстаз Винсента, его брачный союз с великими силами земли.
Винсент бродит по окрестностям Арля, запечатлевая на холсте все, что попадается ему на глаза: сады «с великолепными, крупными и красными провансальскими розами, виноградники и финиковые деревья», цыган с их «красными и зелеными» фургонами, железнодорожные вагоны и заросли чертополоха; пишет он и самого себя – сгибаясь под тяжестью подрамников и колышков, Винсент большими торопливыми шагами идет по тарасконской дороге под лучами великолепного августовского солнца. «Что тебе сказать, – чтобы охватить все, нужна целая школа художников, которые работали бы сообща, в одном и том же краю, дополняя друг друга, как старые голландские мастера, портретисты, жанристы, пейзажисты, анималисты, мастера натюрморта…» Винсент идет от травинки к бескрайнему горизонту, от бесконечно великого к бесконечно малому, выражая, пытаясь выразить мир во всей его космической цельности, открывая в природе головокружительные перспективы. Его полотна напоминают страницы, наспех выхваченные из интимного дневника.
Благодаря Рулену и Милье Винсент может заняться портретной живописью – предметом его постоянных устремлений, венцом его самобытного искусства. Человеческое лицо, признается он, «по существу, единственный предмет в искусстве, который до глубины души волнует меня и больше всего другого дает мне ощущение бесконечности». Рулена он пишет в «синем мундире с золотыми галунами». Пользуясь терпением своей модели, он по два, по три, по четыре раза переписывает портрет… Он едва не уговорил позировать женщину… «Это была великолепная модель, взгляд, как на картинах Делакруа, и весь облик оригинально примитивный». Но на беду Винсента, местным жителям не нравятся его картины, они считают, что «это одна только мазня». «Добрейшие потаскушки, – огорченно пишет Винсент, – боятся погубить свою репутацию: а вдруг над их портретом будут смеяться». Женщина исчезла. Это было тем досадней для Винсента, что он с самого своего приезда в Арль заметил, что, «хотя здешние жители совершеннейшие невежды в смысле живописи вообще, в жизни и в отношении собственной внешности у них гораздо больше художественного вкуса, чем у северян. Я видел здесь женщин, не уступающих по красоте моделям Гойи и Веласкеса. Они умеют оживить черное платье розовым пятном или сочетать в одежде белое, желтое и розовое, а не то синее с желтым, да так, что с точки зрения художественной лучшего и пожелать нельзя».
Но все-таки Винсенту удалось уговорить одного провансальского крестьянина позировать ему. Это был Пасьянс Эскалье, «бывший волопас из Камарги, ставший садовником на мысе в Кро». Винсент пишет его портрет «огненно-оранжевым» цветом, получаются оттенки «старого золота, поблескивающего в сумерках». Он снова просит Рулена позировать ему. И подчеркивает, что закончил портрет в «один сеанс».
«Вот в чем моя сила, – пишет он, – один сеанс, и портрет готов. Если, дорогой брат, мне удастся еще немного себя взбодрить, я всегда так и буду делать – распил с первым встречным бутылочку и написал его портрет, да не акварелью, а маслом, и за один сеанс, как Домье». При этом Винсент акцентирует то характерное, неповторимое в каждой индивидуальности, что с первого взгляда в каком-то мгновенном озарении он схватывает, проникая в тайное тайных модели, скрытое зачастую даже от нее самой.
«Добрые обыватели увидят в этом преувеличении только карикатуру, но что за беда!» – рассуждает Винсент. Винсент пишет также портрет