Чингисхан. Империя серебра - Конн Иггульден
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Барас, я не один, — прокряхтел Угэдэй. — У меня посетитель.
Слуга поглядел на Сорхахтани с неприкрытой враждебностью:
— Хану нехорошо. Зайдите в другой раз.
Сказал с твердостью доверенного лица — мол, здесь в услужении я, а значит, всем и заправляю. Сорхахтани улыбнулась: ишь ты. Небось за время болезни хана уже успел себя зачислить к нему в матери. Вид у суетящегося вокруг хана слуги был определенно довольный.
Женщина не тронулась с места. Барас-агур поджал губы и поставил поднос возле своего хозяина, демонстративно звякнув.
— Я еще раз говорю, — сердито посмотрел он, — хан недомогает, а потому ему нынче не до просителей.
Видя его растущее недовольство, Сорхахтани чуть повысила голос:
— Спасибо за чай, Барас-агур. Хана я обслужу сама. А ты, я надеюсь, знаешь свое место.
Слуга вспыхнул и поглядел на Угэдэя, но, не дождавшись поддержки, с ледяной неприязнью поклонился и вышел. Сорхахтани положила в исходящую паром золотистую жидкость драгоценные, как жизнь, крупицы буроватой соли и добавила из крохотного серебряного кувшинчика молоко. Пальцы ее были сноровисты и проворны.
— Подай мне, — проговорил Угэдэй.
Сорхахтани грациозно опустилась перед ним на колени и с наклоном головы протянула чашку:
— Я вся во власти моего повелителя хана.
От прикосновения его рук женщину пробрал озноб. В этой продуваемой всеми ветрами комнате хан был холоден, как лед. Сквозь полуопущенные ресницы она могла видеть его лицо — темное, в крапину, как будто где-то внутри у него синяки. Вблизи стало заметно, что ноги у него все в прожилках, как мрамор. С кровяными прожилками были и бледно-желтые глаза. Прихлебывая чай, от которого по ветру ветвилась струйка пара, хан молча взирал на свою гостью.
Сорхахтани пристроилась у Угэдэя в ногах.
— Спасибо за то, что ты послал ко мне моего сына, — глядя на него снизу вверх, сказала она. — Для меня было утешением услышать наихудшее от него.
Угэдэй отвернулся. Чашку он переместил из одной руки в другую: горячий фарфор обжигал замерзшие пальцы. Знает ли эта коленопреклоненная женщина, насколько она красива, как пряма и горделива ее осанка, как шелковисты ее волосы, которые треплет налетающий ветер? Единственное живое существо в мире призраков, открытых его зачарованному созерцанию. С самого своего возвращения в Каракорум о смерти Тулуя он ни с кем не заговаривал. Чувствовалось, что Сорхахтани тянет именно к этой теме, и хан на своей низкой кушетке сейчас отстранялся, как мог, от этой женщины, единственное тепло для себя обретая в чашке, которую сейчас нянчил в руках. Неизъяснимые истома и слабость владели им все это время. Месяц летел за месяцем, а державные дела пребывали в запустении. Угэдэй все никак не мог отрешиться от сумрачных дымно-холодных рассветов и закатов. Он ждал смерти, а та все медлила, и он ее за это проклинал.
Сорхахтани с трудом верилось, что перед ней тот, прежний Угэдэй — настолько он изменился. Из Каракорума хан выехал полным жизни и боевого задора, постоянно был навеселе. Еще свежий после победы в борьбе за ханство, он со своими отборными туменами отправился потеснить границы цзиньского государства; все тяготы похода были ему нипочем. Вспоминать те дни — все равно что оглядываться на юность. Возвратился же Угэдэй ощутимо состарившимся, с глубокими морщинами на лбу, вокруг глаз и у рта. Пристальные мутные стариковские глаза уже не напоминали Чингисхана. В них не было искры, одна лишь равнодушная невозмутимость. Не было чутья опасности. А это никуда не годится.
— Мой муж был в добром здравии, — заговорила Сорхахтани с внезапным жаром. — Он прожил бы еще много лет, увидел бы, как из его сыновей вырастают настоящие мужчины, мужья. Быть может, у него были бы еще и другие дети, от других жен, помоложе. Со временем он стал бы дедом. Мне нравится размышлять о радости, которую Тулуй испытывал бы в свои зрелые годы.
Угэдэй отшатнулся так, будто она на него набросилась, но Сорхахтани продолжала без колебаний, а голос ее был тверд и чист, так что отчетливо звучало каждое слово:
— Чувство долга у него было такое, мой великий хан, какое нынче редко у кого и встретишь. Свой народ он ставил выше своего здоровья и благополучия, выше самой своей жизни. Он верил во что-то более великое, чем он сам, чем мое счастье, чем даже жизни его сыновей. Пожалуй, он видел жизнь глазами твоего отца; верил, что народ державы, поднявшейся из степных племен, сможет найти себе достойное место в мире. Что он заслуживает такого места.
— Я… — начал Угэдэй. — Я говорил, что…
Сорхахтани перебила его, от чего глаза хана на мгновение стали яркими от гнева, но затем вновь потускнели:
— Он бросил свое будущее на ветер, но не только ради тебя, мой повелитель. Он любил тебя, но дело здесь не только в любви, а еще в воле и в мечтах его отца. Понимаешь ли ты это?
— Конечно, понимаю, — устало ответил Угэдэй.
Сорхахтани кивнула и вновь заговорила:
— Он дал тебе жизнь, став тебе вместо второго отца. Но не только тебе. А и тем, кто придут после тебя по линии твоего отца, чтобы жила и крепла держава. Воинам, которые сегодня еще дети; детям, которые еще только родятся.
В попытке ее пресечь Угэдэй вяло махнул рукой:
— Я сейчас устал, Сорхахтани. Наверное, лучше будет, если…
— И как же ты воспользовался этим драгоценнейшим из даров? — шепотом спросила вдова Тулуя. — Ты услал свою жену, ты оставляешь своего советника безнадзорно бродить по пустому дворцу себе на уме. Твои кешиктены без тебя чинят в городе произвол и беззаконие. Двоих из них вчера казнили, ты знаешь об этом? Они убили мясника, позарившись в лавке на говяжью ляжку. Где же дыхание грозного хана на их шеях? Где чувство, что все они — часть единого великого народа? Неужели только в этой комнате, на этом леденящем ветру, рядом с тобой, таким одиноким и ко всему безучастным?
— Сорхахтани…
— Здесь ты умрешь. Тебя застанут холодным, окоченелым. А дар Тулуя окажется просто выброшен зазря. Тогда скажи, как воздать нам за то, что он для тебя сделал?
Лицо Угэдэя исказилось, и Сорхахтани в замешательстве увидела, что хан едва сдерживает себя, чтобы не расплакаться. Перед ней был определенно сломленный человек.
— Я не должен был допустить, чтобы он так с собой поступил, — выдавил Угэдэй. — Сколько мне еще осталось? Месяцы, дни? Я ведь и не знаю.
— Что за глупости! — сердито воскликнула Сорхахтани, забывая, что перед ней хан. — Ты будешь жить и здравствовать еще сорок лет, и вся огромная держава будет тебя почитать и бояться. Тысяча тысяч детей будут рождены и названы в твою честь, если ты только оставишь это свое узилище, а вместе с ним — и свою слабость.
— Ты не понимаешь, — поник Угэдэй. Лишь два человека знают о его роковой слабости. А если он поведает о ней Сорхахтани, то ведь возможно, что молва вскоре докатится до всех станов и туменов. Тем не менее они сейчас одни, а она стоит перед ним на коленях, и ее глаза в полумраке сияют так мягко… А он совсем один, совсем измучился… Нет сил терпеть.