Сердце хирурга - Федор Углов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он лежал спокойно, в полном сознании, с пульсом хорошего наполнения. Шока нет, и это главное.
— Вам крепко посчастливилось, — сказал я. — На сантиметр поглубже, был бы задет мозг. В сорочке родились!
— А мне еще бабушка об этом в детстве говорила.
— Как чувствуете себя?
— Хоть сейчас на крышу, зажигалки гасить. Иль дрова грузить, тоже можно.
— Совсем скоро у вас будет такая возможность...
— Завтра? Так тогда я пойду!
И он сделал движение, показывающее, что тут же, немедленно встанет с койки... Да, оптимизма и твердости духа Юрию Георгиевичу было не занимать!
После войны Юрий Георгиевич много лет возглавлял трест строительства зеленых насаждений Ленинграда, увлеченно работал над тем, чтобы в любимом городе было больше самых красивых парков, садов, скверов, шумящих листвой бульваров...
Как ни тяжелы и опасны были обстрелы и бомбежки, не в них заключалась главная причина страданий и смерти ленинградцев в затянувшиеся дни блокады. Самым страшным врагом был голод. По своей поражающей силе он оказался результативнее снарядов и бомб. Костлявая рука его беспощадно тянулась к каждому защитнику Ленинграда. Первыми жертвами стали мужчины, занятые на тяжелых работах, затем — служащие, получавшие меньший, чем рабочие, паек, и пожилые люди, особенно из интеллигенции, плохо приспособленные к лишениям. И, наконец, так называемые иждивенцы, у которых паек был не просто маленьким, а крошечным... Каждое утро можно было видеть изможденных людей, везущих на саночках к кладбищу своих умерших родственников, зашитых в простыни. Вскоре все прикладбищенские улицы были завалены трупами, лежащими на земле или на саночках. А позднее, когда голод уже властвовал вовсю, покойников просто выносили ночью во двор или куда-нибудь поблизости, лишь бы в сторонке от проезжей дороги. Не было уже сил даже зашивать их в простыни.
Я рассказываю об этом, а перед глазами хмурое зимнее утро, фиолетовые снежные тучи на небе, заиндевевшие каменные дома и чье-то слабое с хрипотцой дыхание то ли рядом, то ли сзади меня. Обессиленные люди, как тени, выскальзывают из подъездов и идут... Куда? На работу. Отечные, бледные до синевы лица, угасшие или, наоборот, лихорадочно светящиеся глаза; сгибает тяжесть противогазных сумок...
Голод таил в себе ужас, не сравнимый ни с какой бомбежкой. Он был способен атрофировать рассудок, убить волю, нарушить реальные представления об окружающем. Многие голодавшие, находясь на краю гибели, утрачивали общечеловеческие понятия об отношении к близким, как бы нравственно слепли и глохли.
Тут вспоминается мой старый приятель, крупный ленинградский инженер довоенной поры Сергей Федорович С-в.
Когда ему предложили с семьей эвакуироваться, он отказался наотрез, заявив, что здесь похоронены его родители, он сам не мыслит себя без Ленинграда и будет делать все возможное, чтобы помочь родному, городу. С ним остались жена-учительница и девятилетняя дочь Танюша. Она родилась, когда в семье уже потеряли надежду, что появится когда-нибудь ребенок, и потому отец и мать души в пей не чаяли.
Категорически отказываясь уехать на Большую землю, Сергей Федорович, разумеется, не мог даже предположить, какие трудности выпадут на долю семьи, никогда не имевшей никаких запасов впрок. И голод дал знать о себе тут же. Паек, получаемый по трем карточкам — рабочей, служащей и детской, — оказался более чем скудным. Первое время Сергей Федорович старался уменьшить собственную порцию и дать Танюше съестного хоть чуть-чуть побольше, однако вскоре стал страдать от дистрофии мучительнее, чем жена и дочь. У него появились отеки, слабость, боли в желудке, он едва мог встать на ноги, а спустя несколько недель уже не поднимался с постели...
Мне сообщили, что Сергей Федорович тяжело болен. Я понимал, что означает его болезнь и в каком лекарстве он нуждается. У меня не было возможности помочь ему чем-нибудь. Сам, как хирург, кроме рабочей карточки ничего не получал, военный паек мне не полагался, хирургическим отделением в военном госпитале я заведовал, оставаясь лицом гражданским, в звании доцента. Все же за три дня, отказывая себе, набрал литровую банку каши и пошел с ней к С–ым.
Сергей Федорович, высохший, как скелет, но с толстыми отечными ногами, лежал на кровати не бритый, закутанный в тряпье, и почти не обратил на меня внимания, когда я поздоровался и стал осматривать его. Даже это было больно сознавать: такой контраст по сравнению с прежним Сергеем Федоровичем, внимательным, предупредительным, всегда безупречно одетым!..
Жена и дочь тоже находились в крайней степени истощения: с такими же отеками на ступнях ног, но сознание и реакция на окружающее были у них нормальными. Я сказал, что принес им немного каши. Мать с дочерью страшно обрадовались этому, в глазах появился тот блеск, который можно наблюдать лишь у наголодавшихся людей, вдруг увидевших еду, и они уже не отрывали взгляда от банки, которую я вытаскивал из портфеля. Тем не менее они решили в первую очередь покормить Сергея Федоровича. «Вот, Сережа, Федя принес тебе поесть...» Больной сразу же оживился, руки у него затряслись, оп замотал головой, во всем его облике появилось нетерпенье; попытался подняться, но не смог, и попросил посадить его за стол... Одной рукой он крепко прижал банку к груди, другой схватил ложку и стал жадно, не пережевывая, глотать кашу.
Жена и дочь с болью и жалостью смотрели на него, на то, как исчезает каша... Он, раньше такой самоотверженный по отношению к ним, такой любящий, сейчас не думал о них, не желал понимать, что они так же голодны, им тоже нестерпимо хочется есть... А он даже вроде бы упивался возможностью в одиночку поесть сытно, как мечталось ему, наверно, уже давно...
— Сережа, ты бы Тане немного оставил, — робко сказала жена. — Кроме того, не ешь все сразу. Это вредно. Оставь половину, доешь потом.
— Нет! — каким-то изменившимся, резким голосом закричал больной, еще крепче прижимая банку к груди и стараясь трясущейся рукой захватить в ложку как можно больше каши. — Нет! Это мне принес Федя! Не трогайте! Мне!
Было ясно, что мы сделали большую глупость, отдав ему сразу всю кашу...
Доев до конца, он тщательно и очень долго осушал банку изнутри, засовывая в нее давно уже не мытые пальцы и облизывая их. Когда никаких следов от каши не осталось, он с сожалением повертел в руках уже сухую банку, и его интерес к окружающему моментально угас. Сонно пошатываясь, он от стола пошел к постели, с помощью Тани забрался на кровать, натянул одеяло на голову...
Я сидел молча, пораженный переменой, происшедшей с человеком. Если деликатнейший Сергей Федорович мог столь эгоистично поступить с женой и дочерью, которых очень любил и ради которых всегда был готов пожертвовать воем, — значит, наступила деградация психики, он находится на грани невменяемости.
К сожалению, я ничем больше не мог помочь ни Сергею Федоровичу, ни его семье, и ушел от них в гнетущем состоянии. Сцена, увиденная в этом доме, когда больной человек хищно поедал всю пищу на глазах у таких же голодных членов семьи, не уходила из сознания. Как я узнал позже, Сергей Федорович вскоре умер, а жена и дочь, перенеся тяжелейшую дистрофию, все же пережили блокаду и остались живы. Танюшу, окончившую педагогический институт, я встречал в шестидесятых годах с мужем — морским офицером и белокурыми дочками-близнецами. Ни я, ни она в разговоре не коснулись того памятного нам дня...