Портрет с пулей в челюсти и другие истории - Ханна Кралль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5.
Она договорилась с милиционерами.
Расставила на базаре столик и застелила его большой скатертью. Разложила кофточки из Певекса[151], с эластиком, пастельных цветов.
Перед каждой облавой на спекулянтов милиционеры ее предупреждали. Она им вручала их долю, связывала углы скатерти (товар оставался внутри) и с узлом на плече уходила с базара.
И никогда больше не попадалась.
С Марысей Гольдинер они встретились спустя тридцать лет в клубе “Дети Холокоста”[152]. Марыся была исхудавшая, бледная. Обещала позвонить. Через несколько месяцев она умерла. Сын кремировал тело, а урну забрал с собой в Вену.
6.
Начался хлопчатобумажный трикотаж из Турции и ангора из Сеула. Муж-каменщик пил, и моча просочилась ему в кровь. Она с дочками, зятьями и внучкой навестила его в больнице.
Врач сказал:
– Он сейчас уснет.
Было жарко, они зашли в кинотеатр “Прага” выпить кока-колы. Назавтра медсестра сказала, что после их ухода он соскочил с кровати и кинулся к двери.
– Будто от кого-то убегал, – прокомментировала медсестра. – Будто хотел убежать от смерти. Далеко не ушел – шага два-три от силы.
Вскоре после похорон она вскипятила полсотни сигарет и отваром запила оксазепам. Проснулась в больнице.
– Он же пил, – говорила дочь. – Он тебя оскорблял…
– А от чужих защищал. Родную сестру зверски избил, когда она мне сказала: “Ты, жидовка!”
– Он тебе изменял, мама. Помнишь его любовниц?
– Но меня он любил больше всех. Никто уже меня так не полюбит. Никто и никогда.
– Может, поговоришь с психиатром? – сказала дочка.
Психиатр спросил, впервые ли с ней такое.
Она объяснила, что уже была хлорка в детском доме и петля в тюрьме.
Он спросил, какое у нее было детство и не хочет ли она побольше о нем рассказать.
Она, как могла вежливее, объяснила: поскольку он не был там, где была она, то все равно ничего не поймет. Зачем зря языком молоть.
7.
Она была подавлена, больна. Базар захирел, жизнь перекочевала на стадион[153]. Новые подруги – дети Холокоста – рассудили, что ларек на стадионе может излечить ее от депрессии. Сложились и дали ей взаймы денег.
Она купила место на газоне и расставила стол.
Разложила итальянский трикотаж.
По чистой случайности рядом торговала знакомая с базара. Она продавала чешские береты, и у нее был разведенный брат. Брат оказался джентльменом.
– Может, кофейку, пани Ясенька? – спрашивал он и, не дожидаясь ответа, приносил кофе со сливками в пластиковом стаканчике.
– Может, шашлычок? – спрашивал.
– Может быть, домой отвезти?
– Может, привезти товар?
Ей он был ни к чему. Он не умел культурно выражаться и пользовался скверными, с резким запахом, дезодорантами, но когда однажды остался на ночь, то уже остался насовсем.
Они поженились.
Начали ездить на микроавтобусе в Италию. Брали с собой отвертки, садовые ножницы, гитары, компасы, театральные бинокли, фотоаппараты и поддельные духи “Шанель”, купленные у русских. Останавливались в Милане или Палермо и раскладывали товар на главной улице. Спали в микроавтобусе. Домой привозили пятьсот долларов. Тогда это были большие деньги.
8.
Муж поехал с ней на собрание верующих, которое вел раввин. На Праздник кущей[154] построил раввину шалаш из веток. Надел на белокурые волосы кипу, возвел голубые глаза к ковчегу с Торой[155] и объявил ей, что переходит в иудаизм.
– Хуже всего был пух, – однажды сказала она ему. – Пух и перья летели со всех улиц, из дворов, из подъездов… Откуда в гетто столько бралось? Может, немцы искали в постелях золото? Может быть, на продажу легче вынести пустую наволочку? Я чувствовала пух в глазах, во рту, в волосах. Иногда этот белый пух мне снится, и я начинаю задыхаться.
– Хуже всего, что было жарко, – рассказала она в другой раз. – Меня загребли вместе с другими детьми, что-то продававшими за стеной, и погнали на Умшлагплац. Подкатил поезд. Началась толчея, толпа протащила меня метров, наверно, триста. Когда я увидела перед собой раздвинутую деревянную дверь вагона, кто-то схватил меня за шиворот. Это был мой дедушка. Ему разрешалось въезжать на площадь, потому что он работал у Пинкерта[156] – возил трупы. До войны у него были лошади и пролетки. Потом пролеток не стало. Потом не стало лошадей. Дедушка ездил на подводе и собирал с улиц трупы. Потом подводы тоже не стало, и появилась деревянная тележка: дедушка толкал ее сзади, а дядя Метек тащил за дышло. Дед схватил меня за шиворот, швырнул на тележку и завалил трупами. Я не боялась ни Умшлагплаца, ни поезда, ни мертвецов, только мне было ужасно жарко… Йосек, сказал дедушка папе, когда мы вернулись домой, ты должен ее отсюда вывести. Хорошо, tаtе, сказал папа и принес для меня с арийской стороны свидетельство о рождении. Наверно, его раздобыла Зося, наша домработница, которую папа любил еще до войны. Он принес метрику и катехизис и каждые несколько часов напоминал: ты не Йохвед, доченька, ты – Яся. Будил меня ночью: ты не Йохвед, доченька… “Знаю, папа, я – Яся…”
– Хуже всего было, что мы не могли к нему подойти, – рассказала она еще как-то. – Его застрелили в Саксонском саду, возле могилы Неизвестного солдата. Он убегал от шмальцовника через сад, а немец как раз шел мимо и выстрелил.
Знакомые поляки, рядом с которыми папа до войны торговал на Керцеляке, а во время войны – около Мировских торговых рядов, пришли к Зосе и сказали, что папа лежит у Могилы. Мы с Зосей поехали с ними на трамвае. Папа был прикрыт бумагами, сверху кто-то положил камни, наверно, от ветра. Мы издалека узнали торчащие из-под бумаг сапоги и штаны. Штаны эти были сшиты из мешка и покрашены в темно-синий цвет. Я хотела подойти к папе, но Зося держала меня за руку. Делала вид, что мы просто гуляем. По аллейкам прогуливалось довольно много народу, бегали дети, все видели, что лежит человек, и обходили его стороной. Мы с Зосей тоже обходили, как будто это вообще был не наш труп. Я только украдкой поглядывала на бумагу и на сапоги…