Белые одежды. Не хлебом единым - Владимир Дмитриевич Дудинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Учитель! Учитель!
Он стоял на своем балконе над спасательным кругом, завернутый в малиновый халат.
— С учениками гуляем? Что же не заходишь, равви? Михаил Порфирьевич, вы-то почему мимо? Зашли бы!
Федор Иванович и полковник энергично помахали ему.
— Учитель, заходи! Подарок получишь! — вдогонку крикнул поэт.
— Как вам наш областной гений? — спросил Свешников, когда они миновали магазин «Культтовары».
— У него есть хорошие стихи.
— Я его сначала недолюбливал. Без изъятья. За некоторые особенности личной жизни. Почти всегда пьян. И прочее… А потом смотрю — дело-то сложнее. Он мне напоминает одного моего друга у нас во дворе. Лет шести. У вас есть дети?
— Нет.
— И не было?
— И не было. Есть в мечтах один, белоголовенький. После войны вдруг начал сниться. Один и тот же. Недавно опять…
— И у меня нет. Вот я и завел во дворе дружка. В доверие вошел. Говорю ему как-то: «Где ты был летом?» Серьезно отвечает: «Путешествовал». — «Куда же ты ездил?» — «На острова Зеленого Мыса». Наш поэт тоже такой путешественник. То на островах Зеленого Мыса обретается… то вдруг в сугубо реальной действительности. Стараюсь замечать его, когда он на островах. У него есть очень грустные стихи про болотный пар и про головастиков. Наблюдения над самим собой, довольно критические…
Федор Иванович простился наконец со Свешниковым на площади около городской Доски почета, где на него строго взглянул с фотографии папа Саши Жукова. И сразу торопливо зашагал, почти побежал назад. В его распоряжении был еще час, и он решил оставить дома полушубок и надеть «мартина идена». Он и сделал это, и через пятьдесят минут по Советской улице уже быстро шагал стройный и решительный молодой мужчина без шапки и с озабоченным лицом — журналист или, быть может, архитектор. Так преобразило Федора Ивановича это любимое пальто.
Он свернул в переулок и подошел к дому Лены через проходной двор. Этот новый путь ему показала она. «Потому что эта вещь любит тайну, темноту и иносказание» — так она объяснила необходимость пользоваться проходным двором. Он пренебрег лифтом, взбежал на четвертый этаж и позвонил у крашеной двери с табличкой «47». Открыла бабушка — чистота, привет, интерес к молодости и привядший, колеблющийся пух на голове. Маленькая и выразительная в движениях, как Лена.
— Здравствуйте, Вера Лукинишна!
— Здравствуйте, Федя. Хоть один грамотный человек в гости ходит. А то все — Луковной… Да еще поправляют. Раздевайтесь, проходите.
— Лена дома?
— Проходите, сейчас будем обедать без нее.
— А Лена?
— Леночка убежала. Приказала обедать без нее.
— Но ведь воскресенье!
— По воскресеньям-то у нее самые-самые дела.
— Тогда я, может быть, пойду…
— Ничего подобного! Будем обедать. Она приказала не отпускать вас.
Федор Иванович покорился и, повесив пальто, ничего не видя вокруг, был за руку переведен в комнату и почти упал на тот стул, который ему был указан. Усевшись, закрыл глаза, вникая в тихую боль. Не удержался — громко вздохнул. Бабушка пристально на него посмотрела и ушла на кухню.
«Ведь ты же сама, сама же пригласила, — шептал Федор Иванович. — Неужели у тебя так… До того дошло… Назначила же время. Три часа. Знала, что приду. Что прибегу…»
— Кому говорю! — сказала бабушка около него. — Ешьте суп!
Перед ним уже стояла красивая старинная тарелка с желтым бульоном, и в нем празднично краснели кружки моркови. Он опустил в бульон старинную тяжелую, отчасти уже с объеденным краем серебряную ложку, и тарелка мгновенно опустела.
— А пирожки? Она же специально для вас пекла!
Он взял пирожок.
— Федя! Ну что с вами? Вы нездоровы? Почему вы так похудели? Вы знаете, я врач. Так худеть не годится, даже от любви.
— Почему я похудел…
— Ешьте, ешьте пирожки. Я сейчас еще положу. Правда, вкусно?
— Почему похудел… Отчасти в этом виновата ваша внучка.
— Так у нее же очень сложное положение! Бедняжка разрывается между двумя огнями.
— Не полагается, Вера Лукинишна, иметь сразу два огня.
— Знаете что… Вот послушайте. — Бабушка сидела против него и, склонив набок голову, окруженную колеблющимися легкими волосами, смотрела на него с печалью. — Вот послушайте, это вам адресовано. Айферзухт ист айне лайденшафт, ди мит айфер зухт, вас лайден шафт. Поняли?
У нее был, видимо, настоящий немецкий язык. Слова круглые и с пришепетыванием.
— Что-то частично понял, — сказал Федор Иванович. — Про ревность что-то. И про страдания.
— Именно. Ревность — это такая страсть, которая со рвением ищет то, что причиняет страдания. Пожалуйста, не страдайте, у вас нет причин. Съешьте еще тарелку бульона, я пойду за вторым.
Он послушно, быстро, сам того не заметив, опорожнил вторую тарелку.
— Молодец, — сказала бабушка, внося блюдо с очень красивым куском жареного мяса.
У Федора Ивановича, несмотря на его страдания, на миг проснулся аппетит.
— У нее, у бедной, не закончены некоторые дела, — сказала бабушка, разрезая мясо и кладя в тарелку Федора Ивановича. — Я их немного знаю. Они для вас не опасны.
— Вера Лукинишна, она водит меня за нос! — почти закричал он.
— Нет! Что вы! Она вас так любит!
— Она очень пылко относится к своему незаконченному делу.
— У интеллигентных девушек пылкость может быть распределена между двумя объектами, совсем разными…
«Вот-вот…» — подумал Федор Иванович.
— С этим надо считаться. Они творят иногда сумасшедшие вещи. Могут и на карту поставить…
«Именно…» — подумал он.
— Она хорошая девчонка. Берегите ее. Вы не найдете второй такой нигде.
— Но я никуда не могу уйти от этого чувства… Айферзухт… которое ищет со рвением… Страдания-то и искать не приходится!
— Ничего, ничего. Это все не страшно. Ревность — это сама любовь. Любовь в своем инобытии, — философ сказал. Философ моей молодости. Не теряйте время на глупости, наслаждайтесь своим богатством и ни о чем страшном не думайте.
Часа три они беседовали так за столом. Вера Лукинишна, положив сухонькую теплую руку на его крупный костлявый кулак, мягким голосом толковала ему о ревности. О том, что в ней, в ревности, есть хорошая сторона. Стремление удержать того, по ком сохнешь.
— Продолжайте стремиться, держите покрепче, — говорила она. — Я не