Семь писем о лете - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Больше я на дачу не поеду!
И ринулась в свою комнату к заветной папке с письмами.
«…уже многие погибли, и в семьи приходят похоронные уведомления. Много горя, но многие и горевать не успевают, все трудятся, готовят оборону. Несколько дней назад стало известно, что фашисты заняли Чудово. Папа говорит, что многого мы еще не знаем – не все попадает в сводки. Он смотрит на карту, которую завел дома и повесил на стенку между шкафами, передвигает флажки, рисует стрелочки цветными карандашами. Вчера сказал, что, если наши сдадут Тосно и Мгу, город попадет в кольцо. Наверное, начнется штурм, обстрелы или осада.
Папа пьет лекарства – много, курит тоже много, несмотря на мамины укоры и даже слезы. Мама по совету тети Нади в папиросы ему набивает вату, чтобы дым был не таким вредным, проходя через фильтр. Но папа, я знаю, тайком вытаскивает ватку и выбрасывает, пользуется только своим старым костяным мундштуком. Папа сейчас пишет большую статью об истории русского ополчения. Он даже надеется, что выйдет когда-нибудь, после войны, когда мы победим фашистов, небольшая книга, монография, а не просто статья для газетного разворота. Ему нужны архивные материалы, а их то ли вывезли, то ли вывозят, не найти почти ничего.
В последние дни папа очень увлечен – никогда раньше он не пренебрегал новостями, ведь он журналист, и новости его хлеб, а теперь забыл даже о карте со стрелочками, погружен в свое писание, как будто спасается от надвигающейся войны. То есть не спасается, нет – это неправильное слово. Раньше от греха всякие отшельники спасались или раскольники от новой веры, таким способом они протестовали. Помнишь, нам на истории рассказывали. Или как трусы спасаются всегда и от всего. Он не трусит, нет, не прячет голову в песок, он, мне кажется, решил, что самое страшное неизбежно, и принимает его со всем мужеством, которое ему дано. Он сильный и смелый, я по-другому и думать не могу.
Посмотри, Настя, я вложил фотографию, где ополченцы уходят на фронт (все еще уходят) и салютуют Суворову. То есть я имею в виду памятник Суворову на Марсовом поле. Только Суворов, да еще памятники Кутузову и Барклаю-де-Толли у Казанского собора не закрыты, не замаскированы. Их снимки тоже есть. Я бы хотел их совместить, этих трех полководцев, на одной фотографии, сделать такую композицию, да времени нет и материалы на исходе, а достать теперь совсем негде.
Все верят, что изваяния великих полководцев защитят город и сами останутся целы. Такая вот легенда возникла. Говорят, не знаю, правда это или нет, что тому, кто отвечал за то, чтобы спрятать Суворова, приснился сон, где полководец не велит его убирать, прятать в какой-то подвал, и говорит, что не привык прятаться от врага и не потерпит такого позора. Так он и остался на постаменте, победительный, с мечом в руках и в римском шлеме.
Настя, решил тебе рассказать, что я все же пошел на пункт записи добровольцев. Я вообще-то снимать ходил по заданию редакции, если совсем честно. Там уже не такие огромные очереди, как раньше, – большинство мужчин уже на фронте и участвуют в боях. Записывали прямо на улице, потому что, хотя народу и стало меньше, в здании все добровольцы просто не помещались. В общем, по секрету скажу тебе, я тоже хотел записаться. Я знаю несколько случаев, когда ребят моего возраста зачисляли в ряды, не задавая лишних вопросов. Военный дядька с левой рукой-протезом в черной перчатке и с медалью „За боевые заслуги“ (наверное, еще с финской, сейчас не знаю случая, чтобы кого-то наградили), так вот, этот дядька, который записывал добровольцев, спросил: школьник? Я сказал, что мне восемнадцать. А он посмотрел на меня так, знаешь, неприятно, недоверчиво и сказал, чтобы духу моего там не было без документов. Обидно – у других-то документов не спрашивают, записывают со слов. Например, записали того же Алексея Гадальцева, о котором я тебе рассказывал, а ему еще нет восемнадцати. Как у него получилось? Он, кстати, еще тяжело болен, но тетя Надя говорит, что должен выжить.
Ну вот. Выгнали меня. Я повернулся уходить, а записывающий еще вслед орет: мать пожалей.
Тьфу! Стыдно.
Как будто я мать не жалею.
Ей и правда тяжело приходится. Да и всем женщинам тяжелее и тяжелее. Они берут на себя мужскую работу. В городе молодых и сильных мужчин не осталось. Однажды я возвращался домой. Смотрю, прямо перед нашей парадной стоит трехтонка с песком горой. То есть уже не горой – гора порушена, разрыта. Дворник Илья Николаевич, Устинья эта, барыня толстая, его жена, и еще двое заполняют песком мешки, а все остальные соседи, женщины в основном, по цепочке передают мешки наверх, на чердак. Берут мешок по двое, в одиночку тяжело, да и вдвоем не очень-то легко. И мама там. Я тоже встал в цепочку, только фотоаппарат спрятал на чердаке, потому что подумал: раз такой случай, вдруг удастся поснимать с крыши.
Так мы и работали до сумерек, почти до темноты, даже в комендантский час, пока не очень стемнело, под присмотром патрульного. Работали быстро, надо было успеть до темноты, потому что свет зажигать нельзя.
Песок нужен, чтобы тушить пожары, которые могут возникнуть при обстрелах и бомбежках. Моя мама, как и большинство соседей, – все, кто не старый и не инвалид, входят в пожарную дружину. При угрозе будем по очереди дежурить на крыше. Если что, засыпать огонь песком. Составлено специальное расписание дежурств, все знают распорядок: дежурные – на крышу, остальные – в бомбоубежище. Проводились учения – учебная воздушная тревога. Сначала все было бестолково, инструктор ругался. А потом наладилось.
Велено всем собрать самое ценное в какой-нибудь чемоданчик, чтобы, подхватив его, сразу спускаться в убежище, если будет объявлена настоящая воздушная тревога. Мама недавно собрала чемодан и большую сумку. Папа ворчал: к чему так много? Прямо как на дачу воз тащишь. Ведь придется бежать, вещи помешают. Мама, конечно, сказала свое постоянное: своя ноша не тянет. И добавила еще корзинку с рукодельем. Она, понимаешь, решила, что будет вышивать в бомбоубежище.
После работы, после того как весь песок перетаскали на чердак, я вылез на крышу через чердачное окно. Уже хорошо стемнело – конец августа, что ни говори, и я снял всего пару кадров, ведь вспышкой-то пользоваться на крыше среди ночи – преступление, я понимаю. Наверное, фотографии не получились, но все равно было здорово. Когда поднимаешься повыше, на крышу или на гору какую-нибудь, становится понятно, почему небо всегда называли куполом. Перед ночью оно темнее всего над головой, и там звезды видны, а по горизонту – светлое.
У нас по горизонту вспышки, и доносится грохот – артиллерия. Грохочет все ближе с каждым днем, идут бои, все это знают. Но в ночной пустоте, когда стоишь высоко над городом, кажется, что идет гроза, вспыхивают молнии, что скоро туча наползет, закроет звезды и хлынет ливень, запоют, запузырятся огромные лужи, мы скинем обувь и помчимся босиком, как бывало. Ты помнишь, Настя?
Только ливень, если и хлынет, теперь будет огненным. Мне кажется, мы к этому готовы. Или нет? Но ничего, мы справимся, сможем. Победим. Город, наш город, невозможно сломать или победить, так папа пишет в своих статьях, так говорят и по радио.