Кардинал Ришелье и становление Франции - Энтони Леви
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со временем личная вера Ришелье станет в большей степени связанной с духовным опытом и в меньшей — со словесно выраженными догматами, углубятся представления об различиях между духовным и мирским и о том уважении, которое следует оказывать различным нормам, регулирующим как ту и другую сферу жизни. Политическое поведение Ришелье было осторожным на протяжении нескольких лет после его восстановления в Королевском совете, с 1624 по 1626 г., а то, что он говорит в «Политическом завещании» о почувствованной им в 1624 г. необходимости обратиться к проблемам, связанным с гугенотами, грандами и обретением Францией внешнего величия, было более поздней реминисценцией. В любом случае на тот момент он не имел упорядоченной программы политических действий. Только в ответ на внешние воздействия и под влиянием инстинктивного чувства, а не на основании определенной заранее иерархии стратегических целей Ришелье изо всех сил отстаивал ту точку зрения, что североитальянскую кампанию нужно проводить прежде, чем приступать к внутреннему объединению Франции, и то же самое подсказало ему, что для укрепления объединенной Франции необходима гражданская война против гугенотов.
Ко времени кризиса, возникшего в результате спора о Мантуанском наследстве, связь между личностными ценностями Ришелье и системой приоритетов, которую он будет насаждать во Франции, была уже ощутимой. Обстоятельства подталкивали его к тому, чтобы он поставил короля перед выбором между стремлением к независимости и величию Франции и желанием политической партии католиков установить мир с Испанией, отведя Франции подчиненное положение в католической Европе. Лишь после «дня одураченных» и казни Монморанси и Марийака, около 1633 г., личные ценности Ришелье и его политические цели, как внутренние, так и внешние, окончательно прояснились и слились воедино, хотя он еще не вполне понимал, какие страдания для французского народа повлечет за собой реализация его планов. Ришелье старался не выказывать свою готовность возложить на плечи французского народа тяготы и жертвы, аналогичные тем, которые претерпевал он сам в интересах своей страны.
Историки часто бывали ослеплены концентрацией власти и пышностью выставляемого напоказ богатства, и в то же время их озадачивала суровая и вместе с тем загадочная внешность кардинала. Они иногда отмечают уязвимость Ришелье, но редко проникают в суть этой благочестивой, но сомневающейся личности. Он очень медленно усваивал твердый и уверенный образ действий, и ему приходилось заставлять себя давать в письмах Людовику XIII жесткие советы, которые звучат (во всяком случае, до 1630 г.) гораздо более решительно, чем, в соответствии со своими представлениями в то время, мог бы действовать сам их автор.
Громкоголосые недоброжелатели из числа его современников создали образ жестокого тирана, который подавляет своей властью и короля, и страну. Девятнадцатое столетие совершенно изменило эту картину, и постромантический взгляд склонен был видеть в Ришелье тонкий и проницательный ум, который вызывал восхищение у современников и благодаря которому были созданы административные механизмы, превратившие Францию в ту страну, какой она была накануне революции. Тем не менее есть доля истины и в том утверждении, что в истории Франции вряд ли можно найти какого-либо другого политика, который вызывал бы большую ненависть, чем Ришелье.[187]
Возможно, увлекшись проблемой сосредоточения власти и политикой принцев, а может быть, статистикой голода, многие историки упустили или неправильно истолковали природу нравственных основ, распространившихся в среде образованной элиты после того, как Генрих IV если не потушил окончательно религиозные конфликты, то по меньшей мере заставил их лишь медленно тлеть. Ла-Рошель и союзы между грандами и гугенотами показали, что такое тление все еще было опасным и вполне могло превратиться в пламя.
Несмотря на то что даже после Ла-Рошели во Франции до 1650-х гг. не было стабильного мира, в первой трети столетия в ней произошел беспрецедентный взрыв культурного оптимизма, наиболее ярко проявившийся в силе и качестве ее интереса к литературе и изобразительным искусствам, а также к личным и общественным ценностям, которые они пропагандировали. Вероятно, наиболее передовые культурные достижения этого столетия явили изобразительные искусства, часто, даже как правило, основывавшиеся на глубоком знании мифов классической античности. Художники и поэты использовали их не только для того, чтобы приукрасить достоинства Людовика XIII, но также для того, чтобы поднять отношение ко всем инстинктивным проявлениям человека до тех высот, на которых оно находилось в мифологии классической античности, по представлениям французских живописцев и литераторов начала семнадцатого столетия.[188]
До относительно недавнего времени историков французской литературы не очень интересовал период между смертью Монтеня в 1592 г. и началом творчества Пьера Корнеля в 1630-х гг. Но в основе многих представлений Ришелье лежали принципы, провозглашенные в нравоучительных трактатах д’Юрфе, который продолжил проповедовать их и в своем весьма популярном романе «Астрея», или в книгах с отголосками идей стоицизма в названиях, принадлежащих перу хранителя печатей дю Вэра, место которого в Королевском совете Ришелье занял в 1616 г.[189]
Богословы, как правило, не ставили особого акцента на поистине удивительной природе радикального оптимизма Франциска Сальского. Историки литературы не смогли отдать должного героическим ценностям, проповедовавшимся со сцены Корнелем и призванным улучшить человеческие возможности, или впечатляющему оптимизму в отношении природы человека, исследуемой в романах авторов вроде д’Юрфе, Гомбервиля и Ла Кальпренеда. Немногие из учеников Декарта распознали мощный оптимистический посыл за его длившейся всю жизнь попыткой объединить все неэмпирические формы человеческого знания в дедуктивную систему, основанную на абсолютной метафизической очевидности, которая укрепила бы веру в бессмертие души. В 1637 г. Декарт считал возможным утверждать, что как этика, так и медицина являются точными науками, чьи логически доказываемые выводы могут привести к величайшим добродетели и счастью, на какие только способны человеческие создания.[190]