Александр I. Сфинкс на троне - Сергей Мельгунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, Ростопчин пишет это для того, чтобы еще раз подчеркнуть свои заслуги, свою мудрость и оправдать свою вынужденную отставку. И тем не менее в его словах кроется глубокая истина, – в сознании гордости и самодовольства тонут прежние опасения, которые заставляли в 1812 г. дворянство из чувства самосохранения заговорить другим языком со своими крепостными, ибо в ту пору «решительный язык власти и барства более не годился и был опасен», свидетельствует один наблюдательный современник. Хотя «Русский Вестник» и уверял своих читателей, что «наглые французские рассыльщики» не в состоянии будут «завести бунт в России, так как одно дуновение правительства вырвет с корнем все их злоумышления», тем не менее дворяне видели во французах врагов своих прав и освободителей их рабов, мало полагаясь на отличительные свойства «души русского народа», руководствующейся «верою и нравственностью», не способной к бунтовщическим деяниям. Опасения были так сильны, что Ростопчину приходилось убеждать крестьян: «Не слушайте пустых слов. Почитайте начальников и помещиков, они ваши защитники, помощники, готовы вас одеть, обуть, кормить и поить». «Вы будете припеваючи жить по-старому», – вряд ли, конечно, подобное убеждение могло возыметь должную силу. Жить «по-старому» – это значит вернуться под крепостное ярмо. Крестьянские волнения 1812 г. еще раз показали тяжесть этого ярма. И о нем приходилось подумать: н а р о д н а я война ставила как бы ребром вопрос о крепостном праве. Вы постоянно встретите на это указание у современников. 1812 год связан с определенными ожиданиями, с темными и неясными слухами, широко распространяющимися в народной массе.
Полковник Бискупский рассказывает, что уже при отступлении от Смоленска до Бородина говорили, что «офицерам и нижним чинам будут даны в награду земли при благополучном окончании войны». Среди крестьян распространялось отчасти убеждение, что попавший в ополчение получит волю. Недаром Ростопчин писал Александру 26 октября еще 1812 г.: «Умоляю ваше величество распустить ополчение последнего набора». Мы знаем, как боялись на первых порах н а р о д н о й войны, которой потом воскуривали фимиам. Боялись и после вооруженного крестьянина, вероятно, потому, что «пребывание французских войск поселило во многих местах буйство и непослушание», как писал Ростопчин Вязьмитинову 27 октября 1812 г. Мы страшились последствий войны, откровенно писал Ал. Тургенев Вяземскому в конце 1812 г. Страшились, что нарушатся отношения помещиков и крестьян – «необходимое условие нашего теперешнего гражданского благоустройства». Тургенев считал, что эти отношения «не только не разорваны, но еще более утвердились», но правительство оставалось в страхе.
Прежде всего стараются обезоружить население. Некоторые историки распоряжения о приобретении и отобрании оружия у народонаселения в ноябре 1812 г. хотят объяснить недостатком вооружения у войска, как объясняло это и правительственное «объявление для чтения в церквах». Оно гласило: «Православный народ! городские и сельские жители, мещанство и крестьяне! – Враг наш прогнан… Вы показали пример верности и храбрости, свойственной русскому народу. Вы отнимали оружие из рук неприятеля, ополчались против него и, помогая войскам нашим, повсюду истребляли и поражали шатающихся грабителей и злодеев. Вы достохвально исполняли долг свой… Ныне время брани миновало… Вы не имеете больше нужды в оружии, но имеет еще надобность в оном победоносное наше воинство… Итак, совершив дело свое и оставаясь по-прежнему мирными поселянами, отдайте не нужное вам оружие». А дальше говорится о царской милости, о выдаче в награждение за пушку пятьдесят рублей, за солдатское ружье и пару пистолетов по пяти рублей. Оружие предлагается «снести в храм Божий». Неужели не ясна вся искусственность этой официальной версии? Сопоставляя с теми опасениями, которые в правительственных кругах вызывала народная война, можно только прийти к убеждению, что здесь фигурировала скорее боязнь, а вовсе не нужда в вооружении.
Но так или иначе приходилось ликвидировать наследие двенадцатого года и ответить на ожидания, как в низах, так и в прогрессивных кругах тогдашнего общества.
Заграничные походы отвлекали, однако, внимание от внутренней политики и отлагали под благовидным предлогом ликвидацию как бы принятых обязательств. Проходя под флагом освобождения народов от деспотизма узурпатора, от «рабства» – заграничные походы с энтузиазмом встречаются молодежью. Выслушивая слова приказа 25 декабря 1812 г.: «Вы идете доставлять себе спокойствие и им (землям соседей) свободу и независимость»; видя энтузиазм, который вызывает «магическое слово вольность» в Германии, армия преисполнилась гордостью и сознанием величия исполнения принятой миссии. Вероятно, многие искренно верили в то, что для Александра, как выразился Вигель, было «забавой ума его». «Свободу проповедовали нам и манифесты, и воззвания и приказы! Нас манили, и мы, добрые сердцем, поверили, не щадили ни крови своей, ни имущества», – вспоминал впоследствии Каховский в письме из крепости. Успех союзников, в конце концов, примирил с заграничными походами и реакционные круги, которые далеко не сочувственно отнеслись к ним на первых порах.
Боязнь новых пожертвований, а главное, неудач, – вот что страшило представителей правящего класса. То, что Наполеон после разгрома в России «выказал себя мастером военного дела»[156], то, что он и после неудач сохранял «грозный вид», заставляло многих беспокоиться за исход кампании, по меньшей мере «сомнительной». Бывший с армией Шишков не выдержал и во Франкфурте-на-Майне 6 ноября 1813 г. представил даже Александру целое «рассуждение о нынешнем положении нашем»: «Почему же во Франции не может случиться то же, что случилось в России» и «есть ли (чего, Боже сохрани) союзные войска потерпят во Франции такое же или подобное поражение, какое французы потерпели в России, тогда Европа упадет снова под иго их, опаснейшее и крепчайшее прежде». Других беспокоило внутреннее состояние России, то брожение, которое замечалось повсюду. Надо «подумать, – писал Ростопчин Александру, – о мерах борьбы внутри государства с врагами вашими и отечества». И только успех союзников успокоил сомнения[157]…
«Наполеон низринут!» – свергнут тот, кто в глазах правящего класса являлся порождением столь ненавистного революционного духа. И понятно, что при таких условиях торжествующий Александр встречается по возвращении из Парижа с восторгом: для одних он усмиритель революционной гидры, для других освободитель Европы от порабощения деспотизма. И те и другие с восторгом следят за «победоносным христиански-рыцарским» шествием Александра от Немана до Парижа. Можно вполне поверить молодому Свербееву, что «радостная весть о вступлении в Париж союзных войск» произвела «всеобщий восторг, небывалый, нелицемерный». «Даже незнакомые, встречаясь на улицах, приветствовали друг друга лобызанием, как бы в Светлое Воскресение». В Москве идут торжества без «конца». «Народ в восхищении и боготворит его», – пишет в одном из неопубликованных еще его писем будущий декабрист А.Е. Оболенский, вспоминая пребывание Александра в Москве в августе 1816 г. «Он между приверженными к нему подданными современный отец. Так благосклонно его обращение, сколько свободен к нему доступ. Он обласкал дворянство и все состояния. Хотя в другой раз все готовы зажечь Москву без ропота[158]. Для него, кажется, нет им ничего невозможного». Это было время, когда князь П.А. Вяземский сочиняет свое четверостишие: