День Восьмой - Торнтон Уайлдер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За весну 1904 года лицо у Роджера вытянулось, взгляд стал более острым, в голосе появились басовитые нотки. Тучи, омрачавшие его внутренний мир, понемногу рассеивались, он научился смеяться. Может быть, его научили этому Деметрия, Лорадель и Идзуми — о них речь еще впереди; а может быть, сказывалось удовлетворение, которое давала работа. Все его движения отличались легкостью и быстротой; он носился по городу из конца в конец, точно у него были крылья на ногах. К рождеству он послал матери целую пачку своих «изюминок» и впервые дал адрес для ответа. Никаких извинений за то, что он не давал его до сих пор, в письме не содержалось — она должна была понимать: это делалось для того, чтобы ей поменьше докучала полиция. И она понимала; на любом расстоянии эти мать и сын без слов угадывали мысли друг друга. В своем ответном письме она говорила о том, как порадовали ее полученные газетные вырезки. Благодарила за регулярную присылку денег, уверяя, однако, что больше в этом нет надобности. Рассказывала, как хорошо идут дела пансиона, и особо подчеркивала при этом заслуги Софи. Сообщала, что Лили уехала из Коултауна в Чикаго учиться пению; теперь и от нее регулярно приходят почтовые переводы, но неизвестен ни ее адрес, ни имя, под которым она живет в Чикаго. (Странное это было семейство.) Выражала надежду, что Роджер скоро приедет в Коултаун повидаться с родными. В его комнате теперь тоже живут квартиранты, но к его приезду она будет свободна. Письмо не содержало и намека на душевные пытки, через которые им вместе пришлось пройти два с половиной года тому назад. В последней фразе, написанной по-немецки, она просила сына прислать фотографию. Много бумаги было изведено, прежде чем сложился окончательный текст этих двух писем; много чувств осталось в черновиках, брошенных в корзину.
Большую часть своих дней и ночей репортеры проводили в пивной немца Краусса на Уэллс-стрит, находившейся примерно на равном расстоянии от редакций, где работало большинство из них. Там писались заметки, там шла карточная игра, растягиваясь порой на недели, а то и на месяцы, там оспаривали друг у друга славу наиболее остроумного собеседника. Роджер скоро перерос их остроумие, но беседы их были ему нужны. Эти беседы не отличались ни содержательностью, ни тонкостью психологических наблюдений, но они обогащали его словарь. Разговор обычно вертелся вокруг выпивки (в голове муть после вчерашнего перебора), женщин (жадны, воображают о себе невесть что, ох, и разделал же их Шопенгауэр), политики (что творится в муниципалитете, водят население за нос), редакторов (такому долго не уцелеть — слетит), литературы (Омар Хайям — нет и не было поэта лучше), философии (полковник Роберт Дж.Ингерсолл — столп оной), чикагских богатеев (посади свинью за стол, она и ноги на стол), религии (балаган, опиум для народа), венерических болезней (в Гэри, штат Индиана, объявился, говорят, врач, который творит чудеса). Роджер получил у Краусса немало щелчков по самолюбию. Первое время собратья просто не желали замечать его рост как журналиста. Провинциальный юнец, невежественный, безграмотный — откуда вдруг такие успехи? Пошла молва, что за него пишет кто-то другой, может быть даже не одна «кто-то». Но к июню 1904 года безосновательность таких утверждений сделалась очевидной. И тогда снисходительное третирование перешло в острую неприязнь. Дважды Роджер припер к стене очередного противника и потребовал, чтобы тот взял обратно сказанные слова. Кончилось тем, что у Краусса к нему перестали относиться как к своему. Но еще до того, как лишиться этой высокой чести, он успел завести друга, близость с которым пошла ему на пользу. Патриарх и Нестор крауссовского застолья, Томас Гаррисон Спидол, «Т.Г.», принял его в качестве человека, перед которым можно упражняться в красноречии, поучать его и помыкать им.
Т.Г. был нигилистом. Одно время он состоял в двух клубах — анархистов и нигилистов, и там и тут выступая с речами, которые вызывали сперва восторг, потом все усиливающееся недоумение и наконец полную ярость аудитории. Из обоих клубов его в конце концов выгнали — и но заслугам. С одной стороны, он красноречиво показывал необходимость упразднения всех и всяческих политических и общественных институтов, с другой же — не упускал случая поиздеваться над дерзновенностью революционной мечты. Его авторитет среди собратьев репортеров основывался на непримиримости, с которой он готов был все отвергать, и еще на том обстоятельстве, что он выступал не часто. В сорок пять лет достигнув положения старейшины, он напоминал английского дога среди беспородных щенят. У него было тонкое лицо, изрезанное морщинами, и все в синих точках, похожих на следы пороха. Родители его были циркачи; когда ему сравнялось пять лет, стало ясно, что акробата из него не получится, и он был отдан в деревню на воспитание. Воспитатели били его, секли, запирали в темный чулан, случалось, ошпаривали кипятком и никогда не кормили досыта. История его детства была историей побегов, скитаний, воровства для бродяжьих шаек, отбывания сроков в исправительных заведениях, потом какое-то время он снова жил в приемышах у фермеров, иногда добрых, иногда злых, потом снова ударялся в бега. Чем только не зарабатывал он на пропитание! Пристраивался в балаганы на сельских ярмарках, давал сеансы гипноза. Пробовал даже свои силы в качестве знахаря-врачевателя. На одном общественном сборище в Кентукки ему удалось исцелить трех больных, и эти чудесные исцеления привели толпу в такое восторженное неистовство, что он насилу унес ноги. Больше он за такие дела никогда не брался. В конце концов он попал репортером в газету и на том успокоился; работа эта не принуждала к сидячему образу жизни, позволяла всегда выкроить время, чтоб пропустить стаканчик, не требовала непрерывного усилия мысли и создавала лестную иллюзию всеведения. Т.Г. был женат три или четыре раза. Нередко у подъезда редакции или в пивной Краусса его дожидался ребенок, а то и двое. Вели себя дети примерно — все жены Т.Г. были женщины незаурядные, такими же оказались впоследствии и его дочери. Человеку пьющему трудно выкроить много десятицентовых монет, получая двенадцать долларов в неделю. Но зато разговаривал Т.Г. со своими детьми всегда серьезно и неотразимо ласково. (Презрительный тон он приберегал для тех, с кем был знаком покороче.) И дети уходили довольные; в сущности, им ведь только и нужно было, что взглянуть ни родного отца.
Была у Т.Г. одна мучительная тайна. Дело и том, что он написал несколько драм и стихах. И дни своего трудного детства и отрочества он ухитрялся много читать. На беду он не столько читал книги, сколько вчитывал в их содержание самого себя. Надолго отрешаться от собственной персоны Т.Г. не умел. Он так и не дочитал до конца «Исповедь» Руссо или даже «Анну Каренину» — чересчур велика была сумятица чувств, разбуженных в нем этим чтением. То же происходило и с музыкой — он был ее жертвой. Звуки оркестра лишали его воли и мужества. Еще мальчишкой он подолгу простаивал, притаившись у раскрытых окон, откуда слышалось пение или игра на музыкальных инструментах. Он даже прокрадывался иногда в церковь во время службы. Он не отличал хорошую музыку от дурной — разве что самая низкопробная действовала на него сильнее. Одна из его драм была озаглавлена «Абеляр», другая — «Ланселот»; само собой разумеется, не обошлось и без «Люцифера». Ни одного своего сочинения он не дописал и ни одной написанной строчки не прочел никому.
Дружба Т.Г. и Роджера напоминала вооруженное перемирие. Каждый из них нуждался в другом. Т.Г. нужен был неискушенный слушатель, способный воспринимать его доктрины и по его примеру освобождаться от всяких иллюзий. Новообращение Роджера стало его задачей. А Роджеру нужны были поучения старшего собеседника: они оттачивали, кристаллизовали его незрелую еще мизантропию. В самом начале их знакомства Т.Г. пролил бальзам на его душу, изобразив общество как бутафорский фасад, за которым укрываются хищники, паразиты, самовлюбленные павлины, змеи и скорпионы. Роджеру предстояло многому научиться, но и забыть многое из того, что он знал. Эти двое помогали друг другу и в прямом, практическом смысле. Работали они в разных газетах. Побывав врозь на судебном процессе, боксерском матче или политическом митинге, они потом обменивались сделанными в блокнотах заметками. Если Т.Г. был в запое, Роджер писал два отчета об одном происшествии или событии и один отдавал другу. Однако если что и вносило в их отношения некоторую напряженность, то не столько ниспровергательский или порой скабрезный характер речей Т.Г., сколько ругань и оскорбления, с которыми Роджеру приходилось мириться. Т.Г. приходил в бешенство от всякой реплики, содержавшей ссылку на моральные ценности или хоть чуточку отдававшей идеализмом. «Ах ты дерьмо! Ах ты сопляк! Ах ты безмозглое ничтожество! Да у тебя ни одной мысли в голове нет! Она у тебя забита обломками коултаунского угля да соломенной трухой с гумна твоей бабушки!» Тут Роджер вставал, с минуту молча глядел в глаза собеседнику, потом, отшвырнув стул ногой, направлялся к двери. Но Т.Г. окликал его, нехотя бормотал какие-то извинения, и перемирие снова входило в силу.