Человек, который приносит счастье - Каталин Дориан Флореску
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне было, наверно, лет пять или шесть, и, хоть я мало что понимал из происходящего на экране, телевизор дарил мне легкость и поднимал настроение. Дед просыпался из своей летаргии, только когда показывали Colgate Comedy Hour или Шоу Эда Салливана. Громко и радостно он приветствовал звезд, словно они его старые знакомые. После передачи он снова умолкал.
Джимми Дуранте всегда начинал свое шоу словами «Good evening, folks!»[15] Дед из инвалидной коляски и я отвечали хором: «Добрый вечер, великий Шноцола!» Именно песням Дуранте дед научил меня в первую очередь. Я и сегодня еще помню несколько строк:
От телевизора исходили мир и покой и еще некоторое бодрящее возбуждение. Дед всегда говорил: «Малыш, не важно, как паршиво прошел твой день, вечером ты можешь включить этот аппарат, и у тебя дома окажутся Дуранте, Эдди Кантор и Милтон Берл. Ты всегда уснешь с улыбкой на губах». «Дедушка, но ведь ты почти не улыбаешься», – возражал я. «Вот и нет, перед тем как уснуть, я всегда улыбаюсь. Но в это время ты уже давно спишь».
Мама обычно была занята в другой комнате, но, когда клиентов не было, она присоединялась к нам. У нас была маленькая квартирка в кирпичном доме прямо под Манхэттенским мостом. Это был один из немногих доходных домов, сохранившихся со времен юности деда. Еще оставались те же улицы, с теми же названиями, но большинство старых зданий уже снесли, как ненужные кинодекорации. На их месте возвели Ту-Бриджес – район из высоких коричневых многоэтажек, в тени которых мы жили.
Мы отличались от соседей тем, что не могли себе позволить переселиться в одну из этих многоэтажек или переехать в красивый дом на периферии города – в Куинс или Лонг-Айленд. У нас не было машины, мы не ездили на море по выходным. Мы застряли посреди Манхэттена. Но у нас был телевизор – один клиент подарил его маме. У мамы были клиенты, которые могли делать такие подарки. Мы сидели перед телевизором, покачивая ногой, как и все остальные. Мы стали нацией телезрителей.
Все детство я представлял себе, как дед улыбается, когда засыпает. В это время над нами грохотали поезда на Бруклин, а в промежутках квартал погружался в полную тишину, и всего в нескольких сотнях ярдов тек молчаливый Ист-Ривер.
Еще помню: мне лет семь-восемь, мать ставит меня на кухонный стол, потому что к ней пришел клиент. Недавно она узнала, что я люблю и умею петь. Она говорит: «Будешь стоять здесь и петь как можно громче. Если замолчишь, я выйду и выпорю тебя». Теперь твоя очередь.
– Мне лет шесть-семь, я делаю кораблик. Пишу на носу свое имя: Елена. Несу его на Дунай и спускаю на воду. Надеюсь, что он доплывет до другого берега. Туда, где живут мои воображаемые родители. Теперь опять твоя очередь: кто твой отец?
Рей долго молчит.
– Мамин клиент. Тот, который подарил телевизор. С тех пор он больше не появлялся. Но я никогда и не скучал по нему. У меня был дед. А теперь ты: из всех тех мест, что ты повидала, где тебе понравилось больше всего?
– У колхозницы. Она не болтала. Могла молчать неделю, месяц, год. Мне это нравилось, я тоже любила молчать. Как ты жил дальше?
– Вторую половину шестидесятых – то есть лет с пятнадцати-шестнадцати – и бо́льшую часть семидесятых я провел на Вашингтон-сквер. Дед всегда говорил: «When you go to Washington Square, don’t forgetta watta mess you walk on»[16], напоминая мне о похороненных там покойниках. Я смешивался с толпой и среди банджоистов, гитаристов, флейтистов, народных музыкантов и блюзменов пытал счастья как певец и имитатор.
Я клеился к хиппушкам, но безуспешно, потому что я носил костюмы, в которых мог ходить еще мой дедушка, в придачу фетровую шляпу и белые перчатки. В моем репертуаре не упоминались ни вьетнамская война, ни гражданские права, не было песен Джоан Байз, Пита Сигера, братьев Клэнси и Боба Дилана, не шла речь о правах чернокожих и ненависти к Никсону, а были только песни Тони Беннетта, Перри Комо и Нэта Кинга Коула. В общем, песни с душой.
Я останавливался перед людьми на скамейках и парочками, валяющимися на траве, и спрашивал: «Кто ваш любимый актер из пятидесятых? Или любимый певец?» Одни смеялись надо мной, другие спрашивали: «А ты не слишком молод для пятидесятых?» «С чего-то ведь нужно начинать», – отвечал я. «Тогда начни с The Kinks или Jefferson Airplane!» Я улыбался им, ведь это был их мир, а не мой. Я хотел начать ровно там, где закончил мой дед. А это было намного, намного раньше. Похоже, я еще тогда выпал из своего времени.
Семидесятые стали кошмаром для Нью-Йорка. Каждую ночь горели дома, люди гибли, повсюду громоздились горы мусора. Ист-Сайд выглядел заброшенным. Люди думали, что город уже не спасти. Все, кто мог, уезжали. Кому-то семидесятые запомнились как веселое время, но я не участвовал в демонстрациях против войны во Вьетнаме, не ругал Никсона, меня не интересовали права женщин, я не захватывал университеты, не тусовался на Бликер– и Макдугал-стрит, в клубах «Биттер-Энд» и «Кафе Уо?». Дед умер, мы больше не получали его пенсию. Мать состарилась, и клиентов у нее осталось не очень-то много.
Я поступил в школу актерского мастерства, но после года обучения мне сказали, что я не умею интерпретировать, а могу только имитировать. Мы бедствовали, нужно было зарабатывать деньги. Сначала я работал в холодильной камере мясной лавки в районе Митпэкинг. С двух ночи до семи утра я разделывал туши. Я и сегодня могу это делать с закрытыми глазами.
Потом я нашел работу поющего официанта на Таймс-сквер. Тогда площадь была настоящей свалкой, вокруг обитали отбросы общества. Там я начал заниматься в принципе тем же, чем занимаюсь до сих пор.
Я жил на Шестой авеню, напротив женской тюрьмы Джефферсон-Маркет, и каждое утро, когда я, усталый до смерти, возвращался домой, у стены моего дома стояли цепочкой мужчины, пришедшие поговорить с заключенными женщинами. Ровно в шесть женщины подходили к окнам, и начиналось. Я лежал на кровати и прислушивался к их голосам. Испанский, итальянский, китайский, английский – весь мир собирался у меня под окном. Я понимал лишь немногое из того, что они кричали. Наверно, мужчины рассказывали о детях, о своей работе, о семье. Женщины – о тоске и желании поскорее вернуться к ним. Больше всего меня удивляло, что, несмотря на одновременные крики, неописуемый гвалт, они могли расслышать важный для них голос.