Если честно - Майкл Левитон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты научил меня тому, что приверженность честности исключает проявление заботы, – сказал я. – Но теперь я хочу проявлять заботу. И, кажется, я всегда хотел чувствовать ее с твоей стороны.
Папа обнял меня.
– Я не умею! – всхлипнул он мне на ухо. Некоторое время мы просто стояли так, обнявшись, и он тихонько плакал, положив голову мне на плечо.
– Я так тебя люблю, – приглушенно пробормотал он. – Просто я не знаю, как тебе это показать.
– Я тоже не умею проявлять заботу, – ответил я. – Думаю, как раз потому, что ты этого не умеешь.
– Был ли в твоей жизни хоть кто-то, – спросил Макс, – кто был способен показывать тебе свою заботу, кто, как ты чувствовал, любил тебя, даже если ты этого не заслуживал?
Я оглядел всхлипывавших и утиравшихся бумажными платками зрителей и в какой-то момент нашел среди них зареванную и даже пошедшую пятнами маму. – Я всегда знал, что мама меня любит, – сказал я. – Она полюбила меня еще до того, как я начал говорить.
Мама вышла на «сцену» и под гром аплодисментов обняла меня так крепко, как не обнимала, пожалуй, никогда. Затем Макс пригласил выйти Еву.
– Мне кажется, ты тоже меня любишь, хоть это порой и сложно, – сказал я ей.
– Любить совсем несложно, – возразила Ева. Несмотря на то, что это, строго говоря, было явной неправдой, я чувствовал, что она говорила искренне. Мы все обняли друг друга, проливая слезы. Собравшиеся определенно удовлетворились этим зрелищем.
Потом Ева еще долго раз за разом повторяла мне, как храбро я себя повел и как она мной гордилась.
– Ну, ты особо-то заранее не радуйся, – предупредил ее я. – Посмотрим, будет ли какой-то эффект от всего этого на деле.
Сидя в салоне самолета, на котором мы в том году возвращались домой из лагеря, я принялся записывать все, что в тот раз со мной там произошло – просто чтобы иметь возможность посмотреть со стороны и подвести итоги. Потом я продолжил уже дома, а вскоре начал писать о семейном лагере всякий раз, когда выдавалась свободная минутка.
Несмотря на нашу с Евой новообретенную надежду на перемены к лучшему, вернулся я примерно таким же человеком, каким уезжал в лагерь, и Ева не упускала случая выразить свое разочарование по этому поводу.
– Что ж, видимо, мне все еще не хватает настоящей травмы, – отвечал я ей.
Чем больше я писал, тем очевиднее для меня стала ее надежда, что, возможно, хотя бы мемуары помогут мне разобраться с моими проблемами. Несмотря на то, что я не раз говорил о намерении опубликовать этот беллетризованный роман, Ева утверждала, что понимает истинное предназначение этой книги, что на деле она была посланием моему отцу.
В какой-то момент мы с Евой все же переехали в другую квартиру, где хватало места для полноценного рабочего пространства и даже нормального кухонного стола. В который раз мы отправились на прогулку по магазинам подержанных вещей и всякого старья и в одном из них натолкнулись на кованое железное основание швейной машинки «Зингер», по виду где-то 30-х годов. Самой машинки уже не было, но часть механизма осталась на месте, и нажатие педалей вращало шестеренки. Еве пришло в голову сделать из этой конструкции стол. Мы купили столешницу из орешника и сами приладили ее к железным ножкам. Этот стол стал центральным «экспонатом» нашей новой квартиры – именно его в первую очередь замечал любой, кто входил в дверь. Мы сидели за ним, бездумно гоняли ногами железную педаль и оглядывали из окна весь наш район с высоты четвертого этажа. На крыше одного из соседних домов один мужчина регулярно дрессировал голубей; иногда в сумерках мы с Евой лежали снаружи на пожарной лестнице и наблюдали за голубиными стайками.
Год спустя моя рукопись раздалась уже до четырехсот страниц[74]. Никто из членов моей семьи не знал о ее существовании – мне казалось крайне странным и даже жестоким просто так взять и сказать им: «А знаете, я тут книгу о вас пишу – через годик-другой пришлю, как закончу. Вы заранее только не переживайте, ладно?» Я никогда раньше не держал ни от кого секретов, так что любые разговоры с родителями вызывали у меня такое чувство, будто я лгу. На протяжении всего того года я либо старательно уклонялся от телефонных разговоров с родственниками, либо старался свести их продолжительность к минимуму. К счастью, следующая поездка в лагерь пришлась аккурат на свадьбу сестры Евы, что дало мне повод не ехать. Если бы мне пришлось сказать им, что не хочу ехать в лагерь, и меня спросили бы, почему, я бы наверняка брякнул: «Потому что я втайне пишу о вас книгу!»
Мириам в то время как раз окончила колледж и переехала в Нью-Йорк. Мы поставили дополнительную кровать в кабинете Евы, чтобы тот мог служить гостевой спальней – на время поиска собственного жилья Мириам планировала остаться у нас. Стоило ей явиться, как я в тот же вечер все-таки рассказал ей о своей книге. Она была первой, кто видел и читал мою рукопись. Вторым был Джош, который тогда все еще учился в магистратуре по криминологии. Обоих содержание книги тронуло, но они оба выразили свою обеспокоенность насчет реакции родителей. Следующей рукопись увидела мама. Дочитав, она просто сказала, что рада тому, что книга выставляет ее хотя бы в не настолько дурном свете, как моего отца.
Папе я решил отправить физическую копию рукописи почтой – мне казалось неправильным заставлять его распечатывать текст, который его наверняка расстроит. Это было все равно что самостоятельно собирать винтовки для расстрельной команды, зная, что к стенке встанешь ты сам. Толстая стопка бумаги и так едва помещалась в почтовый конверт, а у меня вдобавок еще и дрожали и потели руки.
Я наскоро написал и приложил к конверту небольшую записку, в которой просил отца позвонить мне перед прочтением рукописи. Выглядела она, надо сказать, так, словно ее нацарапали в несущемся по ухабам автомобиле. В моем понимании мой рваный и скачущий почерк подчеркивал для читающего мою нервозность. Я даже думал переписать ее, но в итоге решил оставить, как есть, посчитав такое отражение в этой записке моих бушевавших эмоций вполне уместным.
Когда я отдавал посылку работнику почты, мой пульс участился так, словно в конверте была не рукопись, а споры сибирской язвы. На моих глазах почтальон положил мой конверт поверх стопки точно таких же[75].
Мне назвали дату доставки посылки – весь тот день мы с Евой просидели дома, ожидая звонка от отца и попеременно плача.
– Я так тобой горжусь, – раз за разом повторяла Ева. – Ты самый храбрый человек из всех, кого я знаю.
В конце концов папа все же позвонил.
– Я получил твою посылку, – сообщил он. – Очень неожиданно и любопытно.