Театр Шаббата - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Убирайся. Исчезни.
— Я хочу сосать у тебя. Сильно-сильно.
Рабочий в комбинезоне грузил мешки с перегноем в один из грузовиков — больше никого вокруг. На лес опустился обычный в это время года туман. Для индейцев мадамаска этот туман наверняка что-нибудь да значил, что-то из жизни божеств или душ умерших — их матерей, их отцов, их Морти, их Никки, — но Шаббату не пришло на память ничего, кроме начала оды «К осени»[90]. Он не был индейцем и не видел в тумане ничьих призраков. Весь этот скандал местного значения, напомним, случился осенью 1989 года, за два года до смерти его престарелой матери, за четыре года до того, как она своим возвращением заставила его признать, что не все живое является живой материей. Великий Позор был еще впереди, и, безусловно, Шаббат не мог считать его причиной чувственное влечение к безобидной подопытной мышке, дочке булочника из Пенсильвании с не предвещающей ничего хорошего фамилией: экскременты всегда пачкают, даже в небольших количествах, до какой степени это неизбежно, понимает всякий. Но Шаббат никак не мог понять, как можно лишиться работы в колледже свободных искусств за то, что учишь двадцатилетнюю девчонку говорить непристойности через двадцать пять лет после Полин Реаж и ее насквозь эротичной «Истории О», через пятьдесят пять лет после Генри Миллера, через шестьдесят лет после Дэвида Герберта Лоуренса, через восемьдесят после Джеймса Джойса, через двести лет после Джона Клеланда, через триста после Джона Уилмора, второго графа Рочестерского, льстеца и распутника, — не говоря уже о том, что четыреста лет прошло после Рабле, две тысячи лет после Овидия и две тысячи двести — после Аристофана. Надо быть ржаной горбушкой на полке у папаши Гулзби, чтобы к 1989 году не научиться говорить сальности. Если бы только у него хорошо стоял на суровое недоверие, безжалостное неприятие, ниспровергающий пафос, если бы вставал на злобные козни, на сомнительное благополучие и неприличное процветание и еще на восемьсот разных мерзостей, тогда эти пленки ему не понадобились бы. Но молодая девушка — не то, что пожилой мужчина: ей палец покажи — она готова, а чтобы у него отвердело, иногда надо черт знает что показать. Возраст — это не шутки. На члены пожизненной гарантии не выдают.
Туман от реки поднимался какой-то неправдоподобный, поле за теплицами пестрело созревшими тыквами, как лицо Кэти веснушками, и, будьте уверены, последние листья были на местах, они еще крепко держались на деревьях, и цветовое решение каждого из них было доведено до совершенства. Деревья стояли столь же ослепительно прекрасные, как и в прошлом году, — ежегодное великолепие, напоминающее ему, что у него есть все основания сидеть и плакать на реках индейцев мадамаска — вот как далек он теперь от тропических морей, «Романтического рейса», таких городов, как Буэнос-Айрес, где простой моряк в 1946 году мог сначала поесть арахиса в самых лучших ресторанах с мясными блюдами на улице Флорида — главная улица Буэнос-Айреса называлась Флорида, — а потом перебраться на другой берег реки, знаменитой Платы, где у них лучшие заведения с лучшими девушками на свете. Столько горячих, красивых женщин. А он приговорил себя к Новой Англии! Разноцветные листья? Поезжайте в Рио. У них там тоже все хорошо с цветом, только там можно полюбоваться цветом живой плоти, а не листьев.
Семнадцать мне было. На три года моложе Кэти, и никаких старых перечниц из преподавательского комитета, которые следят, чтобы тебя не наградили гонореей, не ограбили, не прирезали, не говоря уж о том, чтобы не оскорбили бранью твои нежные ушки. Я туда специально поехал — на шлюх в цвету! Для того и бывают эти долбаные семнадцать лет!
Подмораживает, думал Шаббат, выжидая, пока до Кэти наконец дойдет, что даже при его нетребовательности и низких моральных устоях он не рискнет доверить свой член такой подлой гадине. И тогда она слиняет обратно к своей японской змее. Тупые зануды, гордые потомки переселенцев, отнявшие эти холмы у коренных жителей — название исторически более точное, чем «индейцы», и более уважительное, как объяснил Шаббат одному приятелю Розеанны, который читал курс «Охота и собирательство»… О чем это я? — очнулся он. Льстивые уговоры вероломной Кэти чуть было снова не заставили его потерять бдительность… Ах да, тупые зануды, давно уже хозяйничающие тут, — прямо фильм «Мы были молоды и веселы»… Да, он думал о том, что подмораживает, о том, что температура еще ниже, чем прошлой ночью, когда полиция штата в три часа ночи обнаружила Розеанну на проезжей части. Она лежала в ночной рубашке поперек Таун-стрит и ждала, когда ее задавят.
Примерно за час до того, как ее нашли там, она уехала из дома на машине, но не смогла преодолеть даже первых пятидесяти футов из ста ярдов грязного склона между гаражом и Брик-Фёрнис-роуд. Она направлялась не в город, а в сторону Афины, за четырнадцать миль от дома, туда, где в нескольких кварталах от колледжа, на Спринг, 137, жили Кэти и Брайен. Булыжник в палисаднике попал под колесо ее джипа. Ковыляя босиком, без туфель и даже без тапочек, две с половиной мили по темным, хоть глаз коли, тропкам к мосту, переходящему в Таун-стрит, лежа раздетая на асфальте, где ее и обнаружил полицейский, сжимая в холодном кулачке желтый постер с неразборчивыми даже для нее самой каракулями — адресом девушки, которая в конце разговора на пленке спросила: «Когда возвращается твоя жена?» — Розеанна была полна решимости лично сообщить этой шлюхе, что жена вернулась, мать твою, и еще как вернулась, но, полежав на Таун-стрит минут пятнадцать или даже полчаса, сообразив, что не приблизилась к Афине нисколько, рассудила, что лучше ей умереть. Тогда девушка больше никогда не сможет задать этот вопрос. Никто из них не сможет.
— Я хочу сосать у тебя прямо сейчас.
Мало того, что он провел за рулем около шести часов, — отвозя Розеанну в частную психиатрическую клинику в Ашере, а потом возвращаясь обратно, чтобы встретиться с Кэти, — ему надо было еще как-то пережить это потрясение: в три часа ночи его разбудил громкий стук в дверь, он открыл, и полицейский вернул ему жену, которая, как полагал Шаббат, все это время спала на их широченной кровати, — разумеется, не прижавшись к нему, а на другом краю постели, куда, надо честно признать это, он много лет не выбирался. Как-то раз — они тогда только что приобрели эту широкую кровать — он сказал гостю, что она такая большая, что он потерял в ней Розеанну. Услышав его из сада, где она возилась, Розеанна крикнула в открытое окно кухни: «А если попробовать поискать?» Но это было лет десять тому назад, тогда она еще разговаривала с людьми, выпивала всего лишь бутылку в день, и оставалась какая-то надежда.
Да, в дверях стоял вежливый и серьезный Мэтью Балич, которого его бывшая учительница на дороге не узнала то ли из-за полицейской формы, то ли потому, что была сильно пьяна. До того, как Мэтью объяснил ей, что находится при исполнении, она успела прошептать ему, чтобы говорил тише, не то разбудит ее мужа, а он так много работает. Она даже пыталась подкупить полицейского. Она отправилась поговорить с Кэти в одной ночной рубашке, но предусмотрительно захватила с собой кошелек на случай, если не хватит выпивки.