Дон Иван - Алан Черчесов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему? Ты же сам говорил, что ему должны помогать чудеса.
– Чудо – не фокус, в кармане не спрячешь. Чудо – это когда на краю, когда ни на что нет надежды, кроме надежды на чудо. Тут оно – раз! – и чудесит. Заслужить его надо. И потом, я уже написал там: пять лет. Не вырубишь топором.
– Вырублю. Помнишь свидание Дона с Инессой после войны?
– Ну?
– И когда оно было, если с фронта он сразу поехал в Москву, а из Москвы – никуда, потому что живет там без паспорта? Или тут чудо ему начудесило?
– Ах ты, ехидна! И что теперь делать?
– Пролистни эти чертовы годы – и квиты.
– Не могу!
– Что ж, позовешь, когда Дон твой созреет до чуда. Через пять лет увидимся. Извини, дорогой, но мне тоже надо работать.
– Переводишь эту муру?
– Не муру, а чудесную книгу.
– «Как управлять с того света»? Вот уж чудо – не выбор!
– Во-первых, не выбор, а платят хорошие деньги. Во-вторых, мне и впрямь интересно. Не веришь? Послушай: «Завещание есть освященный традицией трюк, которым усопшие навязывают живым свою волю. Посредством него мертвецы нами верховодят. Иных доказательств посмертного вознесения душ (да еще столь бесспорных и массовых) предъявить нам история не удосужилась».
– Не удосужилась, потому что и это не доказательство. Завещания составляют живые, чтобы мстить нам за то, что они раньше умерли.
– Только мстят они нам с того света.
– Детали.
– А посылка от Анны?
– Реальность.
– И что в ней?
– Еще не придумал.
– А если уже не придумаешь?
– Как-нибудь выкручусь. Но без посылки от Анны нельзя: когда чудо пришло, экономить на чуде негоже.
– В Испании плохо работает почта?
– В Испании плохо работает время: его там так много, что сквозь него продираешься, как через джунгли теней. Там каждый камень из мостовой держит в памяти больше, чем любой русский памятник. Там время для всех замирает, даже если бежит, потому что столетия время бежало там пущенной кровью.
– А зачем нам застывшее время?
– Чтобы успеть рассказать о любви.
– Тогда пусть застывает, а я потружусь, не то мое время утечет моим гонораром.
– Ты ничего не сказала о тексте.
– Нормальный кусок с полунормальным Жуаном и его ненормальными бабами. Интригует. Порой веселит.
– Ты меня даже не ревновала?
– К чему? К твоим серым извилинам? Я тебя слишком знаю. Ты грешишь исключительно в воображении – со своим же воображением, чтоб распалить еще больше воображение.
– Слова ваши очень обидные, Тетя!
– Не строй из себя сладострастника. Ты не Герка. А если вдруг в чем не соврал, так то Герман с тобой поделился. И потом, зачем человеку с опытом личных измен качать из Сети разный бред про совокупления зверушек?
– Ты подглядела?
– Конечно. Теперь мне известно, что мужское достоинство трутня взрывается в теле у самки, что плоские черви – гермафродиты, а обезьянки бонобо используют секс как приветствие, практикуют оральные ласки и не чураются однополой любви. И давно тебя это заводит?
– Мне нужны типажи.
– Я так и подумала.
– Хорошо, – сказал я. – Ладно. Посмотрим.
– Дядя дуться надумал?
– Дядя надумал тебе отомстить.
– Это как? Подашься к бонобо или отдашься гиене с фальшьпенисом?
Когда вас не ревнуют, вы сами ужасно ревнуете. Я вспоминаю про анонимку и думаю: чем черт не шутит. Раньше Светка мне говорила, что скандалов не будет, но если я ей изменю, она мне изменит всю жизнь. Драться не станет, а просто наденет пальто и уйдет. Если я изменю, значит, мне ее недостаточно. Если мне ее недостаточно, значит, ее для меня сделалось слишком уж много. Если я изменю, то лучше бы ей не узнать, потому что иначе я не оставлю ей выхода, кроме как выхода вон. Раньше она говорила, неверность – это неверие в то, что можно любить одного человека, чтобы смириться с существованием всех остальных. Раньше я думал, что это бравада, но допускал и возможность ошибки. Изменять не очень тянуло, да я и боялся А когда сквозь боязнь изменял, казнил себя тем, что вымарывал это из памяти, как неудачный абзац из романа.
Подобных абзацев за годы набралось не больше страницы. Вопрос: так зачем же я изменял?
Затем, что дурак, затем, что тщеславие, затем, что за тридцать, затем, что боялся бояться, затем, что писака, затем, что писал по себе черновик. Затем, что пытался нагадить писавшему набело черным меня. Затем, что завидовал Герке, который любил, как дышал, и дышал, с кем хотел, а дышать с ним хотели не так, как со мной, в полдуши, а до потери дыхания. Затем изменял я своей идеальной жене, что изменил ей уже нерождением сына, и порой лез на стенку, чтоб ей изменить и она бы об этом узнала: обрекать ее на бездетство было невмоготу, а завести чужеродного сына – невыносимо. Все одно что присвоить чей-то готовый роман и подписать своим именем.
О раскладе таком Тетя даже не заикалась, но оттого становилось лишь горше: предложи Светлана усыновить нам ребенка, я бы впал в ярость, но ярость проходит, а мысль остается. Хватит сил – и к ней можно вернуться, потому что забыть ее больше нельзя. Только это не самое страшное.
Самое страшное то, что я был готов и простить. Измени Светка мне с тем же Германом, я бы, клянусь, не заметил, что у нас будет наш немой сын. Я бы вскрыл себе вены, как Эра-Долорес, но если б не вытек в дыру, был бы счастливым папашей и преданным другом, преданным собственным другом, чтоб не предать нам семью.
Штука в том, что когда ты готов наплевать на измену, а измены как будто и нет, подозреваешь измену во всем.
– Я напишу завещание. Завещаю тебе всю жизнь умирать от любви и при этом жить вечно.
– Жестоко. Я против.
– Детали.
– Реальность. Нельзя завещать то, чего ты лишен.
– Завещание – это последняя воля. Я завещаю тебе свою волю – в придачу к своей же любви.
– Есть вероятность, что ты не успеешь.
– Жестоко.
– Лучше забудь про мартышек и вспомни об Анне.
– У меня в запасе пять лет.
– А у меня – пять недель, после чего я обязана сдать перевод.
– Переводчик Харон.
– Оценила иронию.
– Приветы Плутону.
Дверь закрылась. Цербер дышит воинственно в щелку над полом. Доступ к телу, похоже, закрыт.
Сложно не ссориться с той, кому изменил и кого бесконечно ревнуешь.
Сложно быть хуже в себе, чем в глазах у другого.