Павел Федотов - Эраст Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце апреля решился он выйти из добровольного заточения и представил две свои картины — «Свежий кавалер» и «Разборчивая невеста» — на экзамен в Академию художеств. Всецело захваченный новой работой, он смотрел на них хотя и с нежностью, но уже снисходительно; он хорошо видел их несовершенство и предпочел бы, немного выждав, впервые показать себя готовым «Сватовством майора». Однако приходилось поторапливаться: одобрение академии могло обернуться кое-каким вспомоществованием.
Экзамен был назначен на 8 мая, и несколько дней Федотов провел в беспокойстве. За самую живопись он не очень опасался, но сюжеты могли не прийтись по душе академикам.
Накануне экзамена прибежал к нему Петр Баскаков, брюлловский ученик, с приглашением сей же час явиться к мэтру. Дорогой он разъяснил: обе картины у Брюллова, их принес ему профессор Алексей Тарасович Марков как нечто «стоящее внимания».
С Брюлловым Федотов не сталкивался очень давно да и виделся ли вообще хоть раз после памятной встречи восемь лет тому назад? Он, правда, слышал о тяжелой болезни, тянувшейся с октября прошлого года, и все же, переступив порог, не мог не поразиться тому, как худ, бледен и мрачен хозяин. Брюллов сидел в вольтеровских креслах и рассматривал обе картины, стоявшие перед ним на полу, прислоненные к стульям.
Диалог, происшедший между ними, Федотов отлично запомнил и два года спустя воспроизвел (в письме Михаилу Погодину): «Что вас давно не видно?” — был первый вопрос Брюллова. Разумеется, я отвечал, что не смел беспокоить его в болезни. Напротив, — продолжал он, — ваши картины доставили мне большое удовольствие, а стало быть, — и облегчение. И поздравляю вас, я от вас ждал, всегда ждал, но вы меня обогнали…”».
Подобные слова, будь они сказаны не в тишине мастерской, а в обширном зале, при стечении толпы, признаны были бы историческими. Великому Карлу они дались нелегко, но тем более следует воздать ему должное: он их произнес. Громада начатой «Осады Пскова» — люди, кони, хоругви, знамена, дым, солнце, бьющее сквозь пролом в крепостной стене, — высилась в углу его мастерской. Эта картина должна была затмить «Последний день Помпеи», но так и не была завершена, окончательно оставленная (случайно ли?) именно в этом, 1848 году. Две крохотные картинки, прислоненные к ножкам стульев и едва достигавшие их сидений, произносили ей приговор. Роли переменились: из робкого ученика Федотов стал по крайней мере соперником.
Впрочем, Брюллов сохранял в разговоре привычный для него доброжелательный тон старшего и опытного, и это было совершенно естественно, а пиетет Федотова перед ним нисколько не поколебался, и он жадно внимал тому, что говорилось.
«“…Отчего же вы пропали-то? Никогда ничего не показывали?” — “Недоставало смелости явиться на страшный суд, так как еще мало учился и никого еще не копировал”. — “Это-то, что не копировали, и счастье ваше. Вы смотрите на натуру своим глазом. Кто копирует, тот, веруя в оригинал, им поверяет после натуру и не скоро очистит свой глаз от предрассудка, от манерности”». Федотов отвечал, что еще очень слаб в рисунке. Брюллов успокоил его: «Центральная линия движения у вас верна, а остальное придет. Продолжайте с Богом, как начали».
Дальше разговор пошел более конкретный: Брюллов указал на то, что «Свежий кавалер» скомпонован немного тесно, и посоветовал сделать еще вариант — пошире, попросторнее. Федотов слушал внимательно. К «Свежему кавалеру» он возвращаться не собирался, но советы все были профессиональные, точные и совпадали с тем, что самому ему думалось. Особенно запомнилось — «не слишком увлекаться сложностью гогартовскою: “У него карикатура, а у вас — натура”». А он мечтал «затмить Гогарта»! Было от чего закружиться голове.
Ободренный и обнадеженный, Федотов представил в Академию художеств и начатое «Сватовство майора». Опасения его были совершенно напрасны. Академические профессора не могли не воздать мастерству и в композиции, и в фигурах, и в самой живописи. Что же касается сюжетов, то в них не содержалось ничего предосудительного. Низкий жанр искусства во веки веков существовал рядом с высоким, нисколько не покушаясь соревноваться с последним, но, напротив, даже оттеняя его бесспорное превосходство, и многие великие не раз отдавали дань низкому жанру, снисходя к потребностям публики.
Словом, совет Академии художеств одобрил «Разборчивую невесту» и признал Федотова «назначенным в академики», иначе сказать, предоставил ему право добиваться звания академика, написав специально для того картину по утвержденному эскизу — программе. Такой программой стало начатое «Сватовство майора». Конечно, тут не обошлось без вмешательства всесильного Брюллова — снова отдадим ему должное, скорее всего, он не ограничивался добрыми напутствиями.
Скорее всего, по совету того же Брюллова, Федотов подал 6 июня ходатайство, прося академию, «если она его способности, направление и первые опыты найдет достойными внимания, не отказать ему в весьма небольшой помощи хотя для выполнения программы», заодно напомнив, что он до сих пор не получил обещанной ему казенной мастерской. Ходатайство, пройдя положенные канцелярские круги и удостоившись резолюции высочайшего президента Академии художеств герцога Лейхтенбергского, было рассмотрено правлением. Федотову выделили 200 рублей серебром (или 700 ассигнациями — его пособие за семь месяцев), и поручили инспектору А. Крутову отвести ему мастерскую в здании академии. Деньги Федотов получил, а мастерской — снова нет: свободных не оказалось, надо было дожидаться, да не просто дожидаться, а ходить, напоминать, угодничать, жаловаться, унижаться — не дождался. Правда, строилась в это время большая мастерская для Богдана Виллевальде — так то был Виллевальде, не чета ему, наследник Зауервейда, прославленный баталист. Сам виноват — сошел с верного пути.
Срок представления картины был определен в сентябре, оставалось три месяца — все лето. Оно выдалось трудное. Еще в майские, невиданно теплые дни (доходило до плюс 23 градусов в тени) петербургские обыватели, взбудораженные непрекращавшимися слухами, политическими известиями и невеселящими анекдотами, услышали о давно уже не посещавшей их холере. Сообщения о ней приобретали все большую тревожность, холера приближалась и, наконец, явилась: 4 июня умер диакон Иванов, только что приехавший из Новой Ладоги, а через несколько дней стали умирать десятками, потом сотнями. Все, кто мог, бежали из города. Сезонные рабочие потянулись обратно в свои деревни — и трупами оставались на дорогах. На Васильевском острове, близ Андреевского рынка, начались беспорядки — ловили и забивали до смерти «отравителей», будто бы виновных в море.
Федотова бедствия миновали. Сейчас главная его работа была дома, на улицу не совался. От холеры уберегся — ничего сырого с Коршуновым не ели, всё варили сами. А к концу июня холера заметно пошла на убыль.
Да и не до холеры было. Это только кажется, что три месяца много; на самом деле, даже когда весь материал собран и картина начата, — очень мало. Надо было стараться. Любая ошибка в отделке могла испортить полугодовой труд. Гордыня одолевала: ему уже мало было, чтобы действующие лица отчетливо говорили каждый за себя, чтобы сюжет обрисовался ясно и последовательно, чтобы мысль авторская была ощутима, — нет, и сама картина, этот небольшой кусок холста, должна была являть собою высокое совершенство, не уступающее совершенству работы краснодеревщика, ювелира или искусной вышивальщицы: «Живопись требует добросовестности… Пожалуй, я настолько сумею, чтоб обмануть глаз других, но не всех и не самого себя. Всякая неверность режет мне глаза. Чтобы картина была хороша и не конфузила художника, нужно, чтоб она была верна по мысли и по кисти…»