Живая вещь - Антония Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но бывали и ночи, когда лежал он в постели и слышал, как ребёнок вдруг издаёт негромкий, но беспокойный звук, звук прерывистый, готовый сорваться в першение, в кашель, за которым уж грянет вопль; после недели таких сполошных ночей начинало казаться, что его счастливый домик — полумглист, непрочен и тесен, что шмыгают в подполе крысы, что продувают его насквозь, отыскав пазы да щели, студёные ветры… В эти ночи ему было слышно, как мать каждые несколько минут принимается ворочаться на старых диванных пружинах, как почти беззвучно босиком то и дело отправляется в ванную комнату Маркус. Сразу живо вспоминался, лез в голову незаконченный, неприглядный антураж гостиной — осыпающаяся штукатурка, влажный потолок, недокрашенные стены с оставшимися кое-где грязными обоями, подгузники (в золотисто-зелёной слизи) в жёлтой стиральной корзине, подоконники с въевшейся сажей… Всё это вдруг обступало, обтесняло его кошмаром. Жене он однажды, в одну из этих дурных ночей, слыша, как все жильцы шумно дышат, как Уильям готовится, точно мопедный мотор, завести свой кашель-вой, сказал:
— Мы будто живём с огнедышащим, рычащим драконом!..
— Я сейчас возьму Уильяма, похожу с ним.
— Нет, ты лучше поспи. Я возьму его сам.
И он ходил по дому, увесистый человек в носках, прижимая к себе малютку-сына, — вся длина ребячьего тельца, от родничка на макушке до крошечных, мяконьких ступней, покуда равнялась его собственной широкой груди. Он мерил шагами своё маленькое пространство, мерил пределы нижнего помещения, от двери до лестничного косоура и до следующей двери, напевал при этом чуть слышные гимны и тихонечко сковывал, укрощал бессонные кулачки и лодыжки, погружая младенца в покой. Он следил за тяжёлым порханием хрупких маленьких век, и сердце его вздрагивало от любви, но оно трепетало и в ярости — оттого что так неспокоен сон жителей дома, оттого что со всех сторон обступают здесь стены, оттого что стены неодолимы, как сама любовь.
Сперва, когда Маркус покинул дом, Уинифред попросту затворила его спальню. Время, однако, шло, Маркус не возвращался, и тогда Уинифред стала понемногу, в дневные часы, там прибираться: пылесосила, снимала с открытых полок лишние вещи, убирала навсегда старые детские игрушки. Поняв, что Маркус задерживается надолго, она стала действовать решительнее: унесла одеяло из гагачьего пуха, сшила и повесила новые, более простые занавески и, наконец (хотя с этого, возможно, следовало начать), перекрасила стены, голубовато-зелёные, как утиное яйцо, в обычный белый цвет, и дверь, прежде кремовую, тоже в белый. В результате комната приобрела чистый, однородный, пустоватый вид. Она подолгу сиживала там днём, за столом Маркуса, и глядела в окошко — поверх садика, на поле для игры в регби. Подростки то бегали, то, сцепившись руками по талиям, тягались силой, отчего их маленькая толпа начинала напоминать огромного безголового краба. Уинифред думала: вот мальчики, нормальные мальчики; но тут же спрашивала себя: а что такое «нормальность»?
Билл приходил с работы, она тут же спускалась вниз и начинала готовить, накрывать на стол. Теперь их, правда, было всего двое, готовить вообще пустяк. Находясь вместе на кухне, они, как правило, молчали. Этому Уинифред не удивлялась, ведь раньше заводилой в разговорах была Фредерика — непременно что-то провозглашала, чем-то хвасталась, на что-то жаловалась, декламировала стихи, — а Билл поддевал её в ответ, нравоучал, задавал вопросы, спорил. Сейчас, покуда Уинифред готовила что-нибудь нехитрое, Билл читал. Разные толстые книжки: романы XIX века, трактаты по психоанализу и психиатрии. Возможно, он даже не понимал, что́ именно ест. Раньше Билл имел обыкновение жаловаться на семейное меню, теперь значения ему не придавал. Список блюд Уинифред начал из недели в неделю повторяться: в первый день котлеты, во второй копчёная грудинка, следом шёл лосось, потом на два дня запечённый ягнёнок, и завершали всё это дело колбасный фарш и тушёнка. Картошку она заменила хлебом, а большинство свежих овощей — фасолью из консервной банки. Пудинги готовить перестала; на столе водились фрукты, а также три куска сыра, которые она заменяла по мере уменьшения или исчезновения. Билл читал, а Уинифред думала. Она сидела, жёсткая и напряжённая от этих мыслей, — порою нечаянно стискивала рукоятку ножа, да так крепко, что начинали болеть пальцы, или стискивала зубы так сильно, что ныла челюсть.
Внутри её неподвижности роились мысли беспокойные и неуютные — о жизни, о доме, о муже, о некоторых принадлежавших ей вещицах.
Вещицы, которые почему-то притягивали её особенное внимание во время этих молчаливых посиделок, были небольшие предметы узкого назначения. Изо дня в день смотрела она на них: маслёнка, точно вмещавшая полфунтовый кусок масла; ножичек для масла с коротким тупым лезвием; керамическая, вердепешевая с прозолотью, подставка под заварной чайник; сырница, чья клиновидная крышка украшена небрежно изваянными коричневыми цветками, а ручка крышки керамически же имитирует скрученный канатик; грелки для яиц из красного фетра; вилочка для пикулей, в форме миниатюрного трезубца; и, наконец, серебряные изделия — подставки для яиц, подставка для гренок, сахарные щипцы, щётка и совочек для сметания со скатерти крошек. Серебро надлежало начищать, а узор был так тонок, что непременно оставались в непроработанных канавках и бороздках переливы окисла. Большинство этих вещиц, уныло вспоминала Уинифред, были с радостью ею лично приобретены или получены в подарок. Благодаря им её жизнь как будто бы начала соответствовать некой совершенной, упорядоченной форме, в ней словно бы появились обряды, которым надлежащая утварь придавала подлинность и изящество. Кому-то в гончарне от души захотелось лихо закрутить керамический канатик на крышке сырницы; а подставка для тостов, верно, радовала своего создателя тонкостью и ажурностью частых, равномерных арок, напоминающих о перевёрнутом корабельном остове (даром что он даже не задумался, как быть, если кто-то отрежет слишком толстый кус хлеба, или как ухватить подставку за крошечное колечко для переноски, если подставка целиком заполнена тостами?).
Существовало некоторое представление о том, какой должна быть твоя жизнь, каким должен быть дом, что значит быть матерью. Быть женой — материя более сложная, жёны бывают разные, хорошие и плохие, здесь поле для споров и рассуждений. Тогда как все плохие матери, в отличие от плохих жён, одинаковы: пренебрегающие обязанностями, бесхозяйственные, бездеятельные, эгоистичные. Одинаковы и хорошие матери: терпеливые, утешительные, самоотверженные, ровные в обращении. Собираясь быть хорошей матерью, Уинифред полагала, что сумеет это сделать правильно и с чистым сердцем. Ведь это её жизнь, её путь — быть матерью. Кроме прочего, правильное материнство означало умение вовремя отпустить птенцов из родительского дома. Стефани отправилась учиться в Кембридж при полном понимании и одобрении Уинифред. Сумасбродную, супротивную трескотню Фредерики о домах, которые «давят своей добротой», она переносила сознательно и молча. Но вот бегство Маркуса поселило в её сердце настоящий ужас. Если при мысли о возвращении сюда он стонет и плачет, то что же это за дом такой?.. И что она сама собой представляет?.. Совсем недавно она осознала: в женщине, в матери позднего среднего или раннего пожилого возраста есть нечто, что вызывает в людях тревогу и раздражение. Вспомнила, как её саму в молодости раздражали женщины, которые представлялись ей старыми или стареющими, безотносительно к их характеру. Тогда она над этим не задумывалась, зато теперь… Трудно смириться с тем, что невольно вызываешь страх и уныние.