Александрийский квартет. Маунтолив - Лоуренс Даррелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ты говоришь во сне».
«Я вымотался совершенно», — он почти выкрикнул коротко, зло.
Жюстин стояла молча, недвижный силуэт в дверном проеме.
«А что другие?» — спросила она мягко, и он снова поднялся, чтобы ответить все так же раздраженно.
«Единственный, кто нас сейчас беспокоит, это Да Капо. Придется сымитировать убийство или как-то иначе дать ему исчезнуть, он очень скомпрометирован. Деталей я еще не обдумывал. Он хочет, чтобы я предъявил претензии на его страховку, он, между нами, разорен совершенно, так что его исчезновение выгодно всем и с любой точки зрения. Мы после об этом поговорим. Устроить все это будет не слишком сложно».
Она раздумчиво ушла к себе в комнату и стала готовиться ко сну. В соседней спальне вздыхал, ворочался Нессим. Она поглядела в зеркало на усталое, озабоченное свое лицо, смыла макияж и расчесалась на ночь. Потом нагая скользнула между простынями, щелкнула выключателем и погрузилась легко, без усилия в сон буквально через несколько секунд.
Ближе к утру Нессим босой пришел к ней в комнату. Она проснулась, почувствовав на плечах его ладони; он стоял на коленях с кроватью рядом и весь трясся — поначалу она приняла этот пароксизм за слезы. Но он дрожал как в лихорадке, и зубы у него стучали.
«Что ты?» — начала она несвязно, но он положил ей тут же на губы руку, и она замолчала.
«Я просто должен, я не могу тебе не сказать, почему веду себя так странно. Я больше не могу молчать, не вытерплю. Жюстин, есть еще одна проблема. Жюстин, это ужасно, но мне, наверное, придется убрать Наруза. У меня такое чувство, что я уже наполовину свихнулся. Он совершенно отбился от рук. И я не знаю, что с ним делать. Я не знаю, что делать!»
Разговор сей имел место совсем незадолго до внезапного самоубийства Персуордена в отеле «Старый стервятник».
Однако же самоубийство Персуордена, сей акт эгоизма и трусости, а также последовавшее за ним открытие истинных его мотивов, фарватера, так сказать, его смерти, смешало шахматную партию отнюдь не одному Маунтоливу. Также и Нессим, столь долго тешивший себя все той же грезой о великолепной завершенности некого деяния, свободного и логичного, внезапно увидел себя жертвой могучих полей тяготения, которые скрыто живут в самой природе наших собственных, внешне подконтрольных нам дел, заставляя их разрастаться как бы уже и помимо нашей воли, ветвиться, выбрасывать побеги; так разрастается пятно на белоснежном потолке. И в самом деле, хозяевам ситуации пришлось понемногу привыкать к мысли, что они слуги ими же в игру вовлеченных сил и что природа аксиоматически управлению не подлежит. Им пришлось ходить не теми путями, которые они для себя выбирали; они попали в сферу действия неких магнитных полей, тех самых сил, что разворачивают волею луны динамику приливов и отливов, что гонят блесткие стада лосося в переполненные реки, — сюжеты прорастают, извиваясь, в будущее, и не в силах человеческих ни поставить им пределы, ни обуздать их. Маунтолив смутно догадывался о чем-то подобном, лежа с ощущением некоторого внутреннего неудобства в кровати и глядя, как поднимаются к потолку ленивые спирали сигарного дыма; Нессим и Жюстин догадывались об этом с куда большей определенностью, лежа лоб к холодному лбу, открыв темноте глаза и переговариваясь шепотом. Они знали, с молчаливого попустительства безликой некой воли, и чувствовали, как окружают их понемногу невнятные знамения — парадигмы сил, сорвавшихся, а может, спущенных с цепи и требующих воплотиться. Но как? Каким образом? Окончательных ответов на подобные вопросы не было.
Персуорден, прежде чем лечь в стылую, последнюю свою постель, бок о бок с замирающими, тихо бормочущими образами Мелиссы или Жюстин — или Бог знает какими еще воспоминаниями, — позвонил Нессиму и сказал голосом чужим, незнакомым, полным какого-то жестокого смирения и тихого перезвона близких уже колокольчиков смерти: «Как пишут в книгах, вопрос жизни и смерти. Да, пожалуйста, приезжай немедленно. Я оставил записку в месте, очень для тебя подходящем: на зеркале». Он дал отбой, хохотнув коротко, чем испугал всерьез встревоженного — мурашки по коже — человека на другом конце провода. Нессиму не нужно было дважды повторять, он с лету распознал предупреждение о грядущих бедах. На зеркале в затхлом гостиничном номере, среди цитат для внутреннего, так сказать, писательского употребления, он обнаружил следующие слова, написанные мокрой палочкой для бритья, большими буквами:
НЕССИМ, КОЭН ПАЛЕСТИНА И Т. Д. ВСЕ ВСКРЫЛОСЬ ПОШЛО НАВЕРХ.
Послание это он едва успел стереть, прежде чем послышались в холле голоса и следом отчаянная морзянка по дверной панели, прежде чем тихо вошли Бальтазар и Жюстин. Но слова и воспоминание о коротком смешке напоследок (словно Пан воскрес по случаю) навсегда остались раскаленной сталью в памяти его. Позже, когда он пересказывал все это Жюстин, на лице его была нервическая безучастность, ибо одно даже упоминание о происшедшем словно бы примораживало его. Этой ночью сна не будет, он уже понял; Персуорденово послание должно обсудить со всех возможных точек зрения, проанализировать, расшифровать прямо здесь и сейчас, — они лежали, недвижно, как статуи на александрийских надгробиях, бок о бок в темной комнате, распахнутые широко глаза уставлены в глаза напротив, как незрячие, нечеловечьи, неживые зеркала из кварца, мертвые звезды. Рука в руке, они вздыхали и шептались, и он все повторял: «Я же говорил тебе, это Мелисса… Она так смотрела на меня, словно… Я так и знал». Проблема выстраивалась за проблемой, они переплетались, соединялись в его голове внахлест, и одна была — что делать с Нарузом?
Он чувствовал себя хозяином осажденного замка, который слышит вдруг в ночной тишине из-под земли невнятный шум, и различает звук кирки, затем лопаты, шаги железных ног, и понимает, что это вражеские саперы прогрызают камень, дюйм за дюймом, под его неприступной стеной. Как Маунтолив обязан будет действовать, если ему обо всем сообщат? (Забавно, как сама эта фраза выдавала их обоих с головой, они уже покинули орбиту свободной человеческой воли.) Они были оба обязаны теперь, как привязаны к разворачивающемуся некоему действу, которого ни один из них, в общем-то, не планировал и не хотел. Они пустились в антраша свободы воли, а очнулись в кандалах, прикованными намертво к скрипучей телеге истории. И изменилось все одним лишь поворотом калейдоскопа. Персуорден! Писатель, повторявший неоднократно: «В один прекрасный день люди поймут, что только художник в состоянии заставить нечто произойти; потому и общество имеет быть основано на нем». Deus ex machina! Умирая, он использовал их обоих как… общественный нужник, словно бы только для того, чтобы продемонстрировать истинность своего афоризма! Сколько бы можно было найти иных возможностей, чтобы не разделять их бесповоротно актом смерти, чтобы не делать их врагами, распределив информацию, которая не нужна, неудобна была ни тому ни другому, — как карты раздал! Теперь все висело на волоске. Маунтолив будет действовать, но только если не действовать не сможет; а одно его единственное слово Мемлик-паше выведет на сцену иные силы, возникнут новые опасности… Город гулко выпевал во тьме сложную ритмику смерти — взвизгивали шины на пустынных площадях, рокотали лайнеры, пронзительно вскрикивали в гавани буксиры; он почувствовал, как никогда, неодолимую тягу Города, мертвый его дрейф: из года в год все глубже увязают камни в бесплодных дюнах Мареотиса. Он принялся выстраивать логику происходящего сначала так, после эдак, вертя события и схемы, как песочные часы; но песок-то сочился все тот же, те же самые вопросы, один за другим, без ответа, с тяжелой свинцовой непреложностью. Опасность довлела над ним весомо и грубо, и пусть они просчитывали вероятность риска взвешенно и объективно — к подобному повороту событий они оказались не готовы, не тот запас прочности. Странно. Жюстин, сдвинув брови, закусив костяшку пальца, все думала отчаянно, молча, и сердце его потянулось к ней, к благородству молчания (недвижный взгляд Сивиллы), она дала ему смелость думать дальше, оценить ситуацию. Они должны продолжать действовать так, как если бы ничто не изменилось, хотя реально переменилось все. Явилась данность: они должны, бесстрастные, как рыцари в глухих железных латах, следовать прежним курсом, и в данности этой были разом и отчужденность, и новая, более прочная связь; страстное братство по оружию, привилегия фронтовиков, знающих, что дальше ничего не будет, что в словах любовь, семья, друзья, дом смысла больше нет, а есть последняя служба железной некой воле, являющей себя в латной маске долга.