Поэты и джентльмены. Роман-ранобэ - Юлия Юрьевна Яковлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего удивительного. До этого он слишком всего боялся. Дам, кошек, детей, ящериц. Жить – особенно, – проворчал Лермонтов.
– А вам и сейчас не хватает храбрости признаться в том, что вы чувствуете, – парировал Чехов.
– Мне?! – мгновенно вскипел Лермонтов. – Вы обвиняете меня в трусости?!
– Нет. В зависти. Но вовсе не обвиняю. Чувство не хуже прочих. Давайте я вам переколю бутоньерку, Александр Сергеевич. Сидит в самом деле высоко.
Пушкин подставил грудь. Ловкие докторские пальцы схватились за булавку. Пушкин внимательно смотрел в лицо Чехова. Потом поднял руку, похлопал по его руке. Взгляды встретились. В глазах Пушкина было сочувствие. Взгляд Чехова смущенно отпрянул.
– Ну вот, – оправил лепесток Чехов. – Теперь прекрасно.
– Я? Я трус?! – ударил ладонями по столу Лермонтов. Но вскочить не получилось. Он с трудом выпрямил тело. Крупные капли пота катились по лбу. Выступили над губой. Он облизнул ее. Он был бледен. Его шатало.
– Что с вами, Михаил Юрьевич? – Чехов встревожился уже не на шутку. – Вот опять. Ведь это не простуда!
Лермонтов вдруг обмяк.
– Прошло, – попробовал улыбнуться. – Полагаю, какая-нибудь старая кавказская лихорадка. Скоро пройдет. Скоро пройдет все, – добавил он таким тоном, что Гоголя передернуло.
– Я вовсе не имел в виду, что вы трус, – мягко сказал Чехов. – Простите.
Всем было как-то смутно. Чувствовалось, что многое надо сказать. И что говорить этого – не хочется. Не хочется это даже думать.
Пушкин посмотрел на одного, другого, третьего. Переступил через лужу и осколки. Взял сложенный цилиндр, дал ему тычка. Черная труба хлопнула, выстрелив, расправилась:
– Нет, я вас не предавал. Да, я знал, что его изобретение чушь. Россия проигрывает Крымскую войну. Такова развязка моей истории. Но и ваши, прошу прощения, все закончились одинаково: Севастополь пал.
Он не дал им ни возразить, ни оправдаться.
– Книга умнее автора и знает больше его.
– Что же знает ваша?
– Что и ваши. Иногда поражение важней победы. Нужней победы. – Он надел цилиндр. – Я передам поздравления новобрачным от вас всех. Если позволите. Всего хорошего, господа.
Прикоснулся к краю шляпы и вышел.
Чехов перевел взгляд с одного на другого. Громко крикнул в пространство:
– Госпожа Петрова, у нас свалилась ваза! Случайно!
***Только подозвав извозчика, Пушкин вспомнил про листки. Торопливей, чем следовало, упал задом на кожаную подушку. Рукой в перчатке нырнул под шубу. Вынул. На первом было крупно выписано название: «Дочь подводного капитана». Перевернул всю стопку. В темнеющем воздухе ударили в глаза последние строчки:
«Оленька сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: „Кальмар… кальмар… кальмар“.
Госпожа Гюлен вышла замуж за очень любезного молодого человека; он где-то служит и имеет порядочное состояние.
Абрикосов произведен в ротмистры и женится на княжне Полине».
Пушкин хмыкнул. Он был снисходителен к неудачам. И своим, и чужим. Чего себя поедом есть, когда есть удачи. Свернул листки в трубку. Уже замахнулся, чтобы выбросить рукопись в ноздреватый сугроб у обочины. Но прежде ткнул концом трубки в спину извозчика:
– Останови у Адмиралтейской площади.
Оставался еще долг джентльмена.
***Он делал все, как наставлял его Даль: осторожно. Капая маслом в петли, прежде чем открыть. Но уже на третьей или четвертой двери понял то, что почувствовал после самой первой: таиться нет необходимости. Во дворце никому ни до кого не было дела. Горели только одинокие светильники на стенах там и сям. Огромные гулкие залы были затянуты тьмой. Дворец был погружен в тишину. Люди спешили с нарочно деловым видом, лица у всех были потерянные.
Пушкин медленно поднимался по огромной лестнице.
За поворотом марша до него донесся негромкий разговор по-французски, слова отскакивали от высоких колонн. Запах портупей, одеколона, табака дорисовал ему в темноте двух караульных офицеров.
– Поздравляю всех нас со скорой катастрофой на театре военных действий. Теперь она неизбежна.
– И слава богу. Сколько можно было надувать щеки перед всем миром и корчить из себя жандармов Европы.
– Дерьмо.
– Иным надо упасть совсем, чтобы начать подниматься и выпрямиться во весь рост. Увы, наша бедная родина из таких.
– Надеюсь, упав, она не останется так и лежать.
По лестнице спускались двое в белых мундирах. Серых в полумраке. Увидев черный силуэт перед собой, они, конечно же, умолкли. Взяли правее на широкой лестнице, Пушкин – левее. Сердце его все-таки забилось быстрее. Но двое даже не повернулись. Он решил все же быть осторожнее. Снова вынул масленку.
И вошел в последнюю дверь.
Оттепелью, которой так ждали офицеры, пока не веяло. В высокое окно бил крупный снег. Ветер выл и всей грудью кидался на стеклянную преграду. Под потолком собралась тьма. Внизу ее раздвигали единственная свеча на комоде да еле горевший в камине огонь. Доктор спал на диване – сидя, в сюртуке и туфлях, как застиг его сон.
Пушкин прикрыл за собой нескрипнувшую дверь. И подошел к постели умирающего императора.
Тот был укрыт, как всегда, желая кому-то что-то доказать, серой солдатской шинелью. Крупные руки ковшами лежали одна на другой. Выпуклые глаза смотрели в окутанный тьмой потолок. Наверное, в тщетном старании разглядеть нечто за тьмой грядущей, вечной. Император, должно быть, уловил движение воздуха, звук дыхания. Перевел взгляд. Взгляд стал осмысленным. Он его узнал.
– Я пришел, ваше величество, поблагодарить вас. За выплаченные долги. За заботы о моей семье. За помощь моим детям.
– Да что ж было тебе трудиться, Пушкин… Скоро и так бы увиделись.
Пушкин не ответил.
Выражение глаз умирающего не изменилось. Император разлепил губы:
– Знаешь ли, мне было, наверное, лет десять, много одиннадцать.
Пушкин понял, что ошибся. Глядел император не в темное будущее, а в светлое прошлое.
– И знаешь, Пушкин, этот гусар сказал мне поразительную вещь. Страшнее смерти – стыд, трусость, бесчестье.
– Гусар? Какой гусар? – Тихий ужас обдал Пушкина изнутри.
Улыбка скользнула по губам умиравшего.
– Кривоногий. А лица не помню. Бывает же. Как причудлива наша память.
Пушкин глядел широко раскрытыми глазами. Кривоногий гусар. Неужели это Лермонтов…
– Вы сказали, вам было десять лет?
– Может, одиннадцать.
Лермонтов, который так жаждал прикоснуться к магии. Неужели?.. Но – как? Ведь доктор Даль запретил… Неужели Лермонтов осмелился? Бросил вызов? Но ведь власть над временем… В смятении Пушкин встряхнул умирающего:
– Ваше величество! Ваше величество!
Император вздохнул. Воздух сипел в его легких, как в пробитой резиновой подушке.
– А я так и не смог ударить Ламсдорфа. Я испугался. А теперь – нет. Гусар был прав: бесчестье – хуже смерти.
«Ну еще бы», – скрипнул зубами Пушкин: от Лермонтова не стоило ждать иного.
– Ваше величество, что еще вам сказал тот гусар?
Но тому уже было все равно. Глаза императора указали на спавшего врача. Потом с трудом поднялись на Пушкина. Император кивнул одними веками себе на руки:
– Доктор не виноват. Я ему приказал. Забери это, Пушкин. Спрячь.
Пушкин поднял его руку. Увидел под ней крошечный пузырек. Он был пуст.
– Последний дар моей Изоры, – попробовал пошутить император, напомнив Пушкину