О людях и книгах - Борис Владимирович Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В переписке с Порруа есть, понятно, исторический фон – первые пореволюционные годы на Кубе, революционный перелом 1962 года в Алжире, переворот 1963-го в Аргентине, «янки, Никита, Фидель». Конечно же, есть впечатления от беспрестанных переездов по свету. Есть отклики на новые книги, фильмы, новейшую академическую и джазовую музыку. Но главное в них – «А вот поговорим-ка о Евгении Гранде». Так, по свидетельству историков литературы, Бальзак прервал однажды чрезвычайно деловой и скрупулезный в деталях разговор с адвокатом по важному для него вопросу ради куда более интересных материй, и так Кортасар в письмах к Порруа снова и снова возвращается от любых сколь угодно горячих и захватывающих тем… к верстке «Историй о хронопах», набору «Конца игры», толщине бумаги, рисунку на обложке и надписи на корешке «Игры в классики», готовящимся переводам на немецкий и английский, планируемым изданиям в Италии, Швеции и Польше и, last but not least, тиражам, деньгам, авторским экземплярам… «Нарцисс – это Франциск Ассизский в сравнении с пишущим эти строки», – иронически роняет он в скобках по ходу одного из множества подобных пассажей. Однако нарциссизма в Кортасаре, думаю, было не больше, чем в любом из пишущих, а вот его поглощенности словом, книгой, которая сейчас в работе, судьбой этой книги до самого последнего момента, когда она от тебя насовсем отделится, хватило бы, уверен, на многих и многих. К тому же, повторю, Кортасар – по крайней мере, в годы, о которых здесь речь, – вовсе не был избалован известностью, внимания же ему не хватало с детских лет: отец ушел из семьи, когда жене было двадцать, а сыну – четыре, и постоянные болезни, переломы рук и ранняя астма мальчика, конечно, не были случайностью.
Письма Кортасар любил, считая, что именно в них он – «самый настоящий». И ценил, почему и писал/печатал под копирку, о чем на одной из страниц комически упоминает. В них – прошу простить, что забегаю вперед читателя и предваряю его собственные впечатления, – та энергичная, чуткая и гибкая манера неумолкающего и заинтересованного разговора, та степень свободы в темах и выражениях, та пропорция обыденности и фантастики, культуры и варварства, то многостилье и разноязычие от латыни до буэнос-айресского просторечия, которых писатель настойчиво добивался в своей новеллистической и романной прозе. Может быть, только одно начало, для Кортасара крайне важное, на этих эпистолярных страницах приглушено. Я имею в виду любовь, ее нежность и жар, в том числе – эрос самого процесса письма, всегда излучаемый кортасаровской прозой и безошибочно, во всех градациях страсти, ощутимый благодарным читателем. В письмах к другу-издателю этот момент, по понятным ограничениям жанра, вероятно, не слишком уместен. Зато он очень много значил, а может быть, даже был решающим для переводчика этой книги, одного из первооткрывателей Кортасара и скольких еще замечательных латиномериканцев русскоязычному читателю, Эллы Владимировны Брагинской (1926–2010).
Всю середину своей жизни, четверть века с 1957 по 1983 год, выпускница МГПИИЯ[138] Элла Брагинская прослужила в библиотеке – тогда она называлась Всесоюзной государственной библиотекой иностранной литературы (ВГБИЛ). Работником она была, сошлюсь на оценки множества коллег[139], дельным, важным и нужным. Но конечно же, от пресловутого «книжного червя» в ней не было решительно ничего. Ее вел видимый и вéдомый только ей дух приключения – так история и генеалогия, биография и случай складывались в судьбу. Вот она-то была как раз та самая страсть и нежность, о которых я помянул выше: именно это она излучала как женщина, этого искала в окружении и литературе, это вносила и этим окрыляла свою несуетливую, провизорскую по точности словесную работу, – прочитайте в ее переводах кортасаровские «Жаркие ветры», «Киндберг» или, особенно, «Сиесту вдвоем».
О Кортасаре, его повседневной фантастике, шедшей против любых шаблонов и пробивавшей «стену видимости, условности», о его письмах Франсиско Порруа Элла Владимировна с чувством рассказала сама в предисловии к публикации избранного кортасаровского эпистолярия в журнале «Иностранная литература» (2009, № 8) – публикации, ставшей для нее последней. То предисловие начиналось рассказом о поисках кортасаровской могилы в ветреный предновогодний день на парижском кладбище Монпарнас, а заканчивалось словами надежды «на более широкую и объемную публикацию писем Кортасара, где он <…> предстанет перед нами в полный рост». Тщанием родных, друзей, коллег такая публикация теперь – в руках читателя. Не откажу себе в удовольствии привести отрывок из письма самой Э. В., который напечатан на обложке книги:
Очень трудно передать кажущиеся нарушения синтаксиса, эту сбивчивость, эти синкопы – Кортасар! – маленькие чудесные небрежности языка авторского, которые и придают оригиналу аромат и жизнь, а мы чаще всего бросаем этот текст в тюрьму языка, «безгрешного» по части грамматики и лексики, стерильного. Пока я переводила письма Кортасара, я испытывала чувство зависти к его переводчикам. Ведь они ему свои переводы посылали по частям. А он, зная английский и французский, сидел над ними днями и часами, правя их попытки найти что-то близкое к лунфардо, которым полнятся его произведения, а это не просто жаргон – это смесь испанского, итальянского и приморского, припортового – пойди пойми. Он был особенно требователен к сохранению tensión, напряжения, ему была важна в переводе каждая запятая. Ведь стиль в переводе – это человек, а человек – это стиль. Мы вроде бы братья, но мы все разные. Перевод вроде бы снимает эту разницу, этот барьер, но, с другой стороны, открывает высоту.
Борхес в свои сто: знакомый и неизвестный
Как выстроить композицию, если сюжет – открытый? После романтиков в литературе, кажется, воцарилась мифология юности, мгновенной находки, однократного озарения: гений (он же – светоч) сверкнул – и погас. А куда более древняя модель «людей письма» – ровесников и свидетелей века, по-библейски умудренных годами? Тут-то и встает вопрос о строе целого, об источниках долголетия. В любом случае повторений в такой судьбе – с этим приходится трезво считаться – никак не избежать. Борхес (поэт-старик – лишь одна из его парадоксальных граней) нашел