Философский камень - Сергей Сартаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Всех одной мерой, Никифор, не вымеряешь. В городе пока еще мера одна, в деревне — другая, своя… — начал было Тимофей.
Гуськов отмахнулся. И снег сердитой метелицей закружился возле него.
— Володьке Свореню рассказал, у него даже глаза на лоб полезли: «Классовое чутье, Гуськов, вовсе ты потерял!» Ну, правильно. Понимаю я. Только слушай, Тимка, когда вообще о классах речь идет, о классовой борьбе я твердо стою на ногах, не сшибешь меня, я железный. А тут что батька, что дядя — это же не просто классы! Это родные мне люди, кровь моя! И потом какие люди! Оба! Весь бы свет из таких людей. Слушай, Тимофей, я же не хвастаюсь. Поменяй их местами — батьку в село, дядю Антона на соляной промысел, — всяк за другого точно по его норме жизнь свою поведет. И вот один теперь в почете, другой — классовый враг.
— Понимаешь, Никифор, было и в гражданскую…
— Что «в гражданскую»? Сын на отца? Брат на брата? Это ты не смешивай. Тогда или и вправду один брат был сознательно за революцию, а другой, тоже сознательно, против революции; или поневоле, по мобилизациям в разных армиях оказались; или еще по темноте своей! Такого не случалось, чтобы тот и другой был всей душой за революцию, а пошли брат на брата. А тут оба — наши люди, свои люди, самые честные труженики. Но другие за них, видишь, точнее, правильнее рассудили: ты — свой, а ты — враг. Им-то самим, батьке моему и дяде, как это понять, как примириться? Да и мне тоже. Батьку, знаю, прочат теперь на село послать, помогать мужикам меж собой навести порядок. Тоже правильно. Старый, кадровый рабочий. Партиец! Ему верят. И у него тоже вера в себя, в справедливость своих суждений. А с каким сердцем, с какими суждениями теперь поедет он к мужикам, на село? Вдруг как раз еще в это самое…
Метелица мела по-прежнему, но снег теперь был почему-то сухой, колючий, холодный.
Тимофей молчал. Гуськов говорил такие слова, каких никогда не говорил прежде. Так рассуждали только те, кто был настроен против коллективизации. Да, не все в жизни получалось гладко, а всякая борьба обязательно требовала жертв. Разве это не справедливо? И разве без этого обойдешься? Надо же понимать! Зачем тогда Гуськов говорит такое!
— Никифор, бывают ошибки…
Гуськов его не слушал.
— Дядя Антон перед всем миром просил снять с него позор — не зачислять в «твердозаданцы». Готов был все подчистую передать в общество. Хотел со всеми наравне войти в колхоз. Отказали. Поздно ты, говорят, хватился от хозяйства своего отрекаться… Я вчера к Анталову. Он только руками развел: мол, не по существу я к нему обратился. Просверлил своим светлым взглядом: «Выходит, сейчас у тебя дядя кандидат в кулаки? Ну, что же, пиши рапорт». В пол уставился глазами, и больше ни слова.
Тяжелая обида звучала в голосе Гуськова. Лицо у него стало злым и усталым. Он тихонько брел впереди Тимофея.
Так они вышли к Сретенским воротам, переждали, пока пробежит мимо трамвайный вагон, и свернули по бульвару к Трубной площади.
Снег лепил большими хлопьями. Оглянись вокруг — ничего не видно, все бело от бесконечного мельканья беззвучно снующих в воздухе белых звездочек. Только рядом — протяни руку, достанешь — можно заметить, как ели тяжело склонили к земле ветви, нагруженные, казалось бы, легким, пушистым снегом. А тропинку, по которой ты идешь, видно всего только на три шага вперед дальше опять веселая пляска снежинок, белая круговерть.
Тимофей вновь вспомнил кирейскую тайгу. Вот так же, случалось, заставала внезапная метель вдалеке от дома, пряталось сразу небо, исчезали все лесные приметы, и хорошо, если под ногами оказывалась тропа. Не то целый день будешь кружить между деревьями, вновь и вновь выходя на свои же припорошенные снегом следы.
Гуськов потерял свою обычную подобранность. На учебном плацу старшина Петрик крикнул бы ему: «Эй, курсантик, ногу не тянуть!» Тимофей тоже шагал задумавшись.
Вся страна жила интересами села, началом величайшей перестройки деревни — коллективизацией. Годы голодовок, тощих пайков, годы страшных нехваток — осточертели. Рабочие облегченно и с надеждой переговаривались: «Обобщат свое хозяйство мужики, мы им машин, тракторов подкинем. Гуляй по широким полям без межей! Станет деревня на твердые ноги. И мы тогда будем с хлебушком». — «Одним словом, накрепко смычка города с деревней». Добрые вести приходили с мест. И вот — этот тревожный рассказ…
А Гуськов вышагивал молча, «тянул ногу», словно к ней был привязан камень. Мысли Тимофея постепенно перекинулись к селу Худоеланскому, в котором жила Людмила.
Непонятно! От нее приходили изредка весточки. Короткие, сдержанные, наполненные тоской и надеждой, скрытой за малозначащими словами. Тимофей писал ей в три раза больше и чаще, в упор задавал прямые вопросы, а ответов на них все равно не было. Словно бы писала она, совершенно не вчитываясь в его строки. Тимофей порой даже сердился, когда Людмила упрямо повторяла из письма в письмо одну и ту же мысль, только разными словами: «Не забывайте меня, а я вас никогда не забуду». Ну зачем же, зачем об этом напоминать! Он ведь и так ей пишет исправно, а сама она — редко. Возникали сомнения: может быть, по-прежнему перехватывает его письма Варвара? И Людмила их даже не прочитывает. А из комсомольской ячейки ему так и не ответили…
— Слушай, Тимофей, вот я иду, а сам вроде бы далеко где-то, — вновь заговорил Гуськов, зябко поеживаясь. — Все думаю: Анталов приказал подать рапорт. А о чем рапорт? И зачем? Если разобраться, лично моей службы это совсем не касается. Я ведь с Анталовым, как и с тобой, только так, хотел поделиться человеческим горем своим. Зачем же рапорт?
— Ну, ему тоже надо разобраться, — нетвердо сказал Тимофей.
Никифор невесело усмехнулся.
— Отчислит меня из школы — вот зачем рапорт. Родня у меня теперь плохая, классово чуждая. С какой стати Анталову брать на себя грех, делать вид, что он ничего не знает. А у меня вся душа в нашем деле великом. Как у батьки, как у дяди Антона. Что я, в армии служу, учусь на красного командира — ради пуза? Хочу с умом родину свою от врагов защищать! Хочу, чтобы люди мирно трудились, а я, надо будет, за них кровь свою снова отдам. Мне моя жизнь, до самой смерти моей, вот как была ясна! Отчислят из школы кто я тогда? Спичками торговать на Сухаревке не гожусь.
— Ну что ты, Никифор, не думай так, — посоветовал Тимофей. И сам чувствовал — пустой дает совет: как можно не думать о главном. — А рапорт пока не пиши.
— Это как же «не пиши»? Ты что, не знаешь Анталова? Два раза приказы свои он повторять не любит.
Снег шел все гуще и гуще. По Трубной площади трамваи ползли медленно-медленно, словно боясь сойти с рельсов. Хриповато гудели грузовые автомобили. Извозчики, выстроившись возле чугунной оградки, сидели в санках, понурив головы.
— Куда теперь? — спросил Гуськов.
— Поехали обратно, — сказал Тимофей.
И Никифор равнодушно с ним согласился.
Но не только плохая погода вдруг подтолкнула Тимофея побыстрее вернуться в казармы. Им завладела мысль: застать Анталова, пока тот не ушел еще к себе на квартиру. Гуськов не сумел поговорить с ним как следует. Тимофей верил: он — сумеет. Анталов, при случае, непременно останавливал Тимофея, перебрасывался с ним хотя бы несколькими словами, справлялся о здоровье Васенина. Он никогда не фамильярничал, но, видимо, не хотел и отрекаться от тех, давних уже времен, когда парнишкой служил Тимофей в его полку и вместе они ходили в бои. Словом, держался он по поговорке: «Дружба дружбой, а служба службой». Но бывало и так, что вторая часть поговорки как бы и забывалась. Если поблизости не оказывалось посторонних, Анталов становился особенно мягким и внимательным. Поговорив, в конце всякий раз напоминал: «Понадобится что — заходи».