Это невыносимо светлое будущее - Александр Терехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в деревянной церкви Святой Троицы монахи молились, и игумен называл тех, кто навсегда обнял Куликово поле, они пели заупокойные молитвы, а он называл все новых, всю битву, не покидая алтаря, принимая смерти на плечи свои, давясь этой тяжестью. Потом вдруг замолчал и пошел к выходу – никто не шелохнулся двинуться за ним, он на пороге вспомнил, что надо сказать всем, сказал: «Мы победили» – и ушел, под страшным грузом своим, один.
Мы победили, и пусть святятся эти люди, посмевшие быть русскими наперекор «глубокому безмирию», прощаясь с уходящей во мрак Византией, на краю наконец-то дрогнувшей в «замятие» ненавистной Орды, раздавившей в ничто полторы тысячи наших селений, – обреченные, в кромешном одиночестве болот и лесов, эти великие люди, которые работают до рассвета и уходят, когда мрак не отступил даже на пядь. Они угадали. И народ угадал их, Сергий будто окликнул во тьме: а не меня ли вы ищете? И народ узнал: мы вот такие, мы есть, и от бедной одной лучины разошлись сорок монастырей, а от них – пятьдесят, разошлись собиратели земель, проповедники, просветители, живописцы, строители, хозяева, плотники, ювелиры. Земля нашла опоры: Авраамий Галицкий, Савва Сторожевский, Павел Обнорский, Пахомий Нерехотский, Афанасий Железный Посох, Сергий Муромский, Мефодий Пешношский. Разливался от Троицы свет, преодолевая раздельность людей, уча их бессмертию. Раздвинули скалы Запада и Востока сильными руками: граница начиналась за Можайском, когда маленького сына Василия Темного прятали от злых Шемякиных слуг, а когда умирал Иван III – до Киева оставалось всего пятьдесят верст, и он уже громко выговаривал, что свою «отчину» мы не признаем чужой и, как бы далеко она ни была, мы опять будем все вместе, и думал про Царьград. И сколько имен истлело, а эти – выстояли, и мне так хочется, чтобы они думали тогда о нас, хоть это невыносимо.
В соборе я нагнулся в торговое окошко: свечка сколько стоит? Монах размеренно ответил: свечу берите. Денег можете пожертвовать, сколько пожелаете. Пальцы опять запнулись в кошельке: сколько? Надо побольше. Ну, вперед, я встал в очередь, просто, будто рядом стою, но за мной уже встали, взяли, мы переступали к мощам под тихое пение. Не надо думать, что делать «там». Но почему, когда наступает пора покупать свечи, кажется: надо подороже? Еще шаг. Смотри, что вокруг. На железном поручне под иконой опять скомканная желтая салфетка с истрепанными от влаги сгибами. Каждый день ее вижу. Чего они не убирают ее? А, догадался, конечно: салфеткой вытирают место на иконе, где хочешь поцеловать. Или вытираешь после себя. За собой. Тут я споткнулся. Сзади сильно зашаркали, и меня попросили отойти в сторону: все пропускали вперед ползущую на раскоряченных ногах увечную – она елозила по плитам толстыми обмотками и трясла свернутой налево головой с едва открывающимися глазами, тетка в синем халате подправляла ее, когда та сбивалась с пути: налево или направо, священник уже искоса посматривал на ее приближение.
Я сунул свечку в ближайшую руку: пожалуйста – и пошел на выход. Вдруг она сейчас коснется раки и – вдруг? Что я-то тогда буду делать? Брезгливая тварь санитарного века.
На крыльце зевали два милиционера, один рассказывал: смешно убил кота. Надо дернуть за хвост, но так, чтоб он не успел выгнуться. Так смешно получилось. Только кровь потом не могли отмыть. Он повторял: вспоминаем – угораем.
В Успенском соборе уже отслужили, прихожане выстроились к священнику, а я, прогуливаясь, обнаружил в углу, под исцелованным стеклом, отлакированный коричневый гроб Сергия Радонежского, кое-где, кажется, скрепленный для целости даже жестью. За гробом, боком на батарее, сдержанно сопела в покойном сне некая старушка. Я примерился: гроб на человека небольшого роста, очень узок в ногах. Крышку, наверное, попилили на реликвии. Я прошелся у гроба кругом – безмятежная старушка при этом случайно опустила руку на свою сумку.
Из-за чего – страха? лени? – бесшабашно плюется на посмертную волю? Сколько бумаги измарал Гоголь: «…Чтобы деревня наша по смерти моей сделалась пристанищем всех не вышедших замуж девиц… Чтобы по смерти выстроен был храм, в котором бы производились частые поминки по грешной душе моей… Чтобы тело мое было погребено, если не в церкви, то в ограде церковной, и чтобы панихиды по мне не прекращались…»
А получил на Новодевичьем кладбище бюст, плечистый, как танкист-полковник, с издевательской надписью: «От советского правительства». Вот только вдруг и в жизни этих посмертно не оставленных на покой, «используемых», было нечто предполагавшее посмертную судьбу – каждому свою? Ведь Гоголь – удивительно! – прощаясь с жизнью, напутствие друзьям закончил не как-нибудь, а: «… И человечество двинется вперед» – не смирился, объявил себя подданным, подмастерьем русской «машины»; гражданином русской судьбы мечтательных, говорливых, бессонных ночей, и, наверное, жаловаться не может, когда судьба – взялась за дело. Вы понимаете, о чем я думаю.
Мало что простыл: сиплю и чихаю, так еще кто-то ходит все время за мной, обернусь – да никого нет. Хитро становлюсь вечером на площади у Троицкого собора, чтобы видно было кругом, – за спиной опять шаги, верчусь – все время за спиной. Крадутся и замирают рядом, а никого не видно: ветер скребется когтистыми лапами кленовых листьев да галки лущат желуди так, что ветки стукаются о крышу ризницы, в коей государство хранит награбленное, лишая сна милиционеров.
Другой творец Троицы и «механик», ловец света – Андрей Рублев – скрылся. Выходит, его «машина» не кончила людоедством, и он умудрился пропасть среди Москвы, в надречном холме, где-то на месте разоренной колокольни – на северо-запад от нынешней западной стены, и разные твари безуспешно шарят по земным пазухам с применением «последних средств», глупо считая, что люди остаются за дверьми, которые их скрывают, – будто им некуда больше идти.
Но это я вернулся, прошу простить. Некоторые вещи ужасно прилипчивы. Есть еще одна. Стыдно, но совершенно выбросить в окошко я не смог ее ни разу. В моей простывшей голове Сергий Радонежский никогда не присутствовал вовсе один. Я крался за ним, хоронясь за смолистыми соснами, подслушивал в келье, подглядывал чудеса, а за мной, треща ветками, пробирался еще один «товарищ», и, оглядываясь, я с отчаяньем убеждался, что это – Владимир Ленин.
И понимаю, что на самом деле – блажь, призрак. Но моя болезнь помимо рассудка сближает их, подсказывая совершенно бессмысленные сходства: оба среднего роста, рыжеватые, имели единомышленных старших братьев, носили бревна на плече, оба «механика» просветили Русь – фаворским и электрическим светом, – оба жили под чужими именами, скрепили землю, шедшую вразнос, умолкли одинаково перед смертью и заслужили судьбу нетленных мощей с очередью для поклонения.
Просто решить: их «машины» врезались в лоб, Кремль раздавил Лавру, Империя погибла, как Рим, – избивая христиан, Россия погибла из-за Ленина-дьявола, но ведь кремлевские стены возведены так нам знакомыми работящими святыми руками. И мы напрасно думаем: дьявол – это другой. Дьявол, как и Бог, – во мне: Епифаний верно разглядел его черты – «дьявольские мечтания», дьявол – «мысленный зверь», посторонним он был лишь в русской античности: боги были всесильны и молоды, а бесы приходили из леса в «островерхих литовских шапках», и боги не знали будущего на блистающем Маковце и хохотали: «…Дьявол хощет и землю потребити, и море иссушити, не имея власти даже над свиньями», не зная, что их великая «машина», понемногу привыкнув, вдруг бросится пожирать людей, а потом сожрет сама себя и рухнет – без дьявольского, чужого касания, от внутренней хвори, искренне опираясь на которую последний «механик» возьмется честно использовать завет «Силой берется Царство небесное» – и они накопили бесстрашную рать для великого штурма, только царства не нашли.