Герда Таро: двойная экспозиция - Хелена Янечек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похорилле уволили домработницу, потом помощника. Братья Герды устроились в универмаг «Ури», поэтому ей пришлось взять в свои руки счета отцовского дела. Герр Генрих, казалось, был одним из самых безнадежных галицийских евреев: он совершенно не умел вести дела и не только назанимал денег у родственников, но даже – через дочь – одолжил у ее бывшего жениха из Штутгарта. И все же для торговцев, как и утверждала Герда, наступили трудные времена, а для торговцев яйцами – еще труднее, чем для меховщиков, даже с таким скромным, по сравнению с теми же Чардаками, бизнесом, как у отца Курицкеса.
– Богатые богаты всегда, ты сам мне это объяснял, а все прочие начинают экономить даже на яйцах. Яйца – это же по определению скоропортящийся и хрупкий товар. А сегодня они хотят, чтобы яйца протухли в соответствии с этой их расистской идеологией, чем и пользуются конкуренты, вынуждая нас снова и снова сбивать цены. И вот мы – олицетворение плута-еврея, а ариец зарабатывает вдвое больше нашего, продавая те же яйца, вышедшие из таких же грязных куриных задниц. И что нам остается? Пожелать им сальмонеллу и, конечно, стараться не унывать. Ладно, хватит: я в Берлин не жаловаться приехала.
У Герды случались порой срывы, бурные и короткие. Чаще она даже не отводила душу, а пересказывала свои новости с тех пор, как они расстались, выпаливая их в автобусе или пока они шли по скучной улице. Но там, в хвосте автобуса, который вез их обратно в центр, знакомый выплеск эмоций внезапно оборвался вздохом, глотком воздуха, безутешным всхлипыванием.
– Что случилось? Почему ты плачешь?
– Ничего. Не обращай внимания, сейчас пройдет.
– Нет, скажи мне, прошу тебя: может, нам не стоило… Я не понимаю…
Герда не отвечала, искала носовой платок и, открывая сумочку, уронила шляпку. Георг сделал неловкое движение, чтобы достать ее из‑под сиденья, а Герда сидела, сжимая платок в кулаке: слезы снова текли по ее щекам, вид у нее был пугающий – такой он ее никогда не видел.
Она была не в состоянии говорить. Он снова обнял ее, погладил по голове, поправив прядь волос.
– Я больше не могу.
Лицо Герды казалось пергаментным, внезапно постаревшим. Вернувшийся к ней голос звучал пискляво, но как только она немного успокаивалась, шелестел беззвучно.
– Подниматься после каждого удара, – всхлипывала она, – всегда находить выход.
С самого детства благодаря тетке, у которой были деньги, но не было детей, она всегда одевалась модно. Она поклялась себе никогда не приводить домой одноклассниц, которые могли бы посмеяться над их странным немецким, нелепыми канделябрами, домом во дворе, беспорядком, ее матерью. Ну и ладно, они того не стоили. Потом, окончив начальную школу и перейдя в Realschule, она с первым звонком бежала забирать листок с точным количеством яиц, доставленных на фирму ее дяди Vereinigte Eierimporte[248], у которого папа работал разъездным агентом, получая процент с продаж: половину в валюте (и в этой половине заключалось все их спасение), половину в банкнотах, «макулатуре». Продажи падали, нули валютных курсов взрывались; все расчеты нужно было выполнить, пока не проснулся Нью-Йорк, подсчитать яйца и комиссионные; каждое яйцо стоило больше ста миллиардов, доходило до трехсот двадцати миллиардов рейхсмарок, которые после реформы превратились в тридцать два пфеннига – в ничто. Братья Герды неслись на велосипедах с чемоданами банкнот, чтобы занять очередь к булочнику и мяснику, а она бежала в универмаг, потому что самые важные покупки делали там. В тринадцать лет она определяла приоритеты и разрабатывала стратегии, бегая между Карлом и Оскаром, выясняла, что́ они могут купить и сколько должны заплатить, если братья еще стояли в очередях. Если отец не успевал вовремя позвонить, если очередь оказывалась слишком длинной, если американская биржа открывалась раньше, чем подходила их очередь, все планы приходилось менять. Наличных не хватало. У них не было ничего, кроме запасов продуктов, купленных в удачные дни или выменянных на бракованные яйца, и именно ей всегда приходилось всем заниматься. И она не могла ни на кого положиться. Она выслушивала от учителя математики, что не заслуживает отличной оценки, «потому что подсчеты у вас в крови, но вам не хватает древнегреческого духа геометрии». Слушала, как ее мать, напуганная нестабильностью курса, из‑за которого отцу приходилось метаться то нелегально в Швейцарию, то в антисемитскую Польшу, повторяла, что, слава богу, люди там не могут обойтись без яиц: для завтрака, для тортов и для Spätzle[249] (они сами по себе уже блюдо). Сейчас ей приходилось выслушивать всю ту же болтовню, только уже без Spätzle, и с гораздо большим страхом. Снова выслушивать, что надо уезжать, вернуться на какое‑то время во Львов, переехать в Югославию, искать контакты в Аргентине, как в 1923‑м, а затем в 1929‑м, когда они обанкротились и перебрались в Лейпциг.
– Вся жизнь даже не на чемоданах, – сказала Герда, указывая на тот, что стоял перед креслом, – а на коробках с яйцами. Вот почему мне хотелось быть намного лучше или, если честно, очень богатой.
– А теперь?
– И теперь тоже, только это не значит, что…
– То есть?
– Что я не понимаю, что выбрала… Вот тебя, например.
– Великолепно! Давай, нам пора выходить.
Каким светлым все это представляется отсюда, глядя на Тибр в том месте, где он обнимает остров Тиберина, протекая мимо уцелевшей синагоги (лучше бы разрушили ее, как немецкие, а прихожан пощадили), где солнце отражается в потоке воды и все вокруг кажется еще более ослепительным. Даже не самые приятные воспоминания становятся таковыми на расстоянии. Их реставрируют, как фрески святых, мадонн и ангелов небесных по случаю Олимпиады, и, если в Берлине мало что осталось для реставрации, его это не касается.
Больше в Берлине они с Гердой не встречались. В следующий раз они увиделись в Лейпциге, но он не помнит, было ли это до поджога Рейхстага, после которого он прятался по разным Schrebergärten Розенталя в ожидании таможенного разрешения на песцов, вместе с которыми друзья отца по бизнесу должны были нелегально переправить его в Италию.
Теперь он возвращается в Лейпциг, чтобы повидаться с семьей, но, оказываясь в районе Голис или, что еще хуже, на улице Брюль, он вынужден смотреть в лицо реальности. Он почти не встречает знакомых лиц. Кто не умер в концлагере, не стали возвращаться из изгнания. Некоторые товарищи бежали в СССР, где их поглотила великая белая Арктика, откуда