Петр Аркадьевич Столыпин. Воспоминания о моем отце. 1884-1911 - Мария фон Бок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видя, насколько она возбуждена, мне только оставалось ответить: «Je ferai mon possible pour satisfaire le dèsire de Votre Majestè».[39] Ведь ее намерения все самые лучшие, но она действительно больна.
В другой раз папа говорил мне:
– Какая разница между императрицей Александрой Федоровной и ее сестрой. Великая княгиня Елизавета Федоровна – это женщина не только святой жизни, но и женщина поразительно энергичная, логично мыслящая и с выдержкой, доводящая до конца всякое дело. Займется она, например, каким-нибудь брошенным ребенком, так можешь быть уверена, что она не ограничится тем, чтобы отдать его в приют. Она будет следить за его успехами, не забудет его и при выходе из приюта, а будет дальше заботиться о нем и не оставит его своим попечением и когда он кончит учение. Это женщина, перед которой можно преклоняться.
И этим летом, как это бывало всегда с самого моего рождения, посещали Колноберже все наши старые друзья и соседи, но в этот последний год и папа побывал у всех, чего он в предыдущие годы не делал. «Будто хотел со всеми проститься», – говорила впоследствии мама. Он всех посетил, всех обласкал, интересуясь жизнью каждого. Отцу Антонию привез даже в подарок красивую чернильницу из Петербурга. Очень наш батюшка этой чернильнице обрадовался, берег ее как зеницу ока, и это была первая вещь, о которой он подумал, когда надо было, при приближении во время войны немцев, бежать из Кейдан. Но старенький отец Антоний так растерялся в день, когда надо было ему покинуть дом, в котором он прожил свыше сорока лет, что не нашел лучшего места для «драгоценной» чернильницы как под креслом в гостиной! Приехав в Петербург, он рассказывал, как ее хорошо запрятал под длинный чехол кресла. А как батюшка наш был по возвращении в Кейданы, после войны, горько разочарован, не найдя чернильницы!
Мысленно переживая эти последние месяцы жизни моего отца, вспоминаю я один удивительный случай.
Бывал у папа доктор Траугот, бывший товарищ папа по университету. Они не видались со студенческих времен и встретились снова в бытность моего отца уже премьером, когда Траугот обратился к папа официально по поводу какого-то дела. Но официальные отношения сразу были отброшены, и этот доктор продолжал бывать в доме в качестве друга.
Приезжаем мы раз в Колноберже, и папа, здороваясь, сразу говорит мне спокойным, самым обыкновенным голосом:
– Знаешь, Траугот умер. Я спрашиваю:
– Была телеграмма?
На что папа так же спокойно, будто дело идет о самой обыденной вещи, говорит:
– Нет, он сам явился ко мне ночью, сказал, что умер, и просил позаботиться о его жене.
А потом мама рассказывает, что папа ночью разбудил ее и сказал, что Траугот умер.
Вечером того же дня была получена телеграмма с этим же известием. Надо прибавить, что менее суеверного и склонного к каким бы то ни было мистическим переживаниям человека, чем мой отец, трудно было сыскать.
До отъезда в Киев ездил папа раз на несколько дней в Петербург и потом в Ригу на торжества открытия памятника Петру Великому. Из Риги мой отец приехал в восторге и много нам потом рассказывал про этот так понравившийся ему город.
Лето, последнее лето папа, подходило к концу. Мы поехали проститься с ним перед его отъездом в Киев. Перед отъездом мы гуляли по саду, и помню, как мой отец, обратясь к мама, сказал:
– Скоро уезжать, а как мне это тяжело на этот раз, никогда отъезд мне не был так неприятен. Здесь так тихо и хорошо.
Я осталась на несколько дней в Колноберже, пока мой муж объезжал дворян своего уезда. Встретиться должны мы были в Шавлях 1 сентября к открытию сельскохозяйственной выставки.
В конце августа папа, как и предполагалось, выехал в Киев. Мне было грустно, как при всяком расставании с папа, но предполагалась ведь недолгая разлука, и в Колноберже потекла дальше обычная жизнь. Как это всегда бывает, лишь позднее вспомнился случай, который, если бы верить предзнаменованиям, должен был произвести на провожающих папа в Кейданах тяжелое впечатление. А именно: поезд два раза трогался и из-за какой-то неисправности локомотива сразу останавливался и лишь через полчаса, наконец, двинулся окончательно. Потом все об этом вспоминали и говорили, что какая-то сила не отпускала папа с родного кейданского вокзала.
Вечером 1 сентября я приехала в Шавли и только вошла в дом, как мне подали сразу три телеграммы. Вообще получение телеграммы ничего особенного не представляло. Но три сразу?! Меня будто что-то больно ударило по сердцу. Дрожащими руками открыла я их одну за другой. Первая от мама: Олёчек заболела скарлатиной в тяжелой форме, остальные дети отправлены к вам в Пилямонт, и мама просит меня ими заняться. Вторая – подписано Семеновым, офицером, начальником охраны в Колноберже. Боже! Что это? В глазах мутится, и я с трудом разбираю, что с папа в Киеве несчастье, что он ранен. Скорее дальше… что в третьей? Просят приехать срочно в Колноберже, наше присутствие необходимо.
Когда на душе очень тяжело, единственный способ совладать с собой – это стараться действовать, работать, делать что-нибудь, только не оставаться инертным под ударами судьбы. Чувствуя скорей, чем зная это, я сразу стала распоряжаться, стараясь не думать, не вникать, не бояться. Отправила свою девушку в Пилямонт, дав ей все инструкции об устройстве там детей; дала знать замещающему моего мужа земскому начальнику, что муж на завтрашнее заседание приехать не может, а сама, сев ночью в поезд мужа, поехала с ним в Кейданы и Колноберже.
Мы не знали, что с папа, предполагали даже, что возможна даже просто какая-нибудь ничтожная автомобильная катастрофа или что-нибудь в этом роде. Или скорее старались утешить себя такими мыслями, хотя в душе молотом отбивало одно слово: «Покушение, покушение!» Да, конечно, покушение – это узнали мы уже в Кейданах, и это же с подробностями подтвердилось в Колноберже.
Мало бывает в жизни минут тяжелее тех, что мы пережили, войдя в колнобержский дом. Как ни старались мы подбадривать друг друга во время дороги и как ни старались мы бодро смотреть на будущее, тут сразу все искусственно построенное здание наших надежд рухнуло, только вошли мы в родной дом, полный еще присутствия папа.
С момента получения телеграммы я не проронила ни одной слезы, но стоило мне перешагнуть порог кабинета папа, как всю душу охватило такое чувство безнадежной тоски, что я зарыдала так, как никогда не плакала.
Мама, конечно, собралась сразу в Киев. Решено было, что я останусь при Олёчке, а мой муж повезет здоровых детей из Пилямонта, где тоже были случаи скарлатины, в Довторы.
Момент первого инстинктивного отчаяния прошел. Телеграммы из Киева приходили скорее успокоительные, и к тому же надо было взять себя в руки, чтобы Олёчек, у которой было сорок один температуры, ничего бы не знала.
Как ни тяжело было с такой тревогой в сердце расставаться с мужем, последующие дни прошли сравнительно спокойно. Газеты приносили успокоительные бюллетени: мама уже была при папа – эта мысль тоже успокаивала, и, кроме того, положение Олёчка было настолько серьезно, что требовало сосредотачивания на себе всего моего внимания.