1814. Царь в Париже - Мари-Пьер Рэй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Во все время пребывания нашего в Париже часто делались парады, так что солдату в Париже было более трудов, чем в походе. Победителей морили голодом и держали как бы под арестом в казармах».
Многие, по крайней мере по приезде, столкнулись (мы увидим, что впоследствии это изменится) с финансовыми трудностями, о которых упоминает Лука Симанский в письме к родным:
«Вообразите же мое удивление, когда приехав в Париж, слышу, что офицеры живут в казармах на своем содержании, от государя ничего не шло на стол и который им становится очень дорог»..
Конечно, некоторые русские, чувствительные к вопросам национальной гордости, приходили к выводу, что снисходительность, проявленная царем по отношению к французам, вредит русским…
Чтение этих текстов позволяет увидеть, что сосуществование русских и французов весной 1814 года было отнюдь не простым. Но мало-помалу враждебные предрассудки отступали, и им на смену приходило более мягкое отношение друг к другу, и даже некоторая взаимная симпатия.
Конечно, в Париже русские казаки не переставали удивлять и пугать местное население. Их высокий рост, впечатляющие усы, слегка раскосые глаза и смуглая кожа[122], не говоря уж о манере одеваться (шаровары и отороченные мехом шапки с киверами) и об их оружии (копья длиной более трех метров и сабли, никогда не находящиеся в ножнах[123]), — все беспокоило парижан и все подтверждало образ диких орд, чуждых какой-либо цивилизации. О нерегулярных казаках всегда отзывались сурово, с примесью отвращения:
«У большинства из них есть нечто вроде редингота, цветом и формой напоминающего сутану капуцина; одни подвязаны веревкой, другие — платком, некоторые — кожаными поясами; они плохо обуты, на головах у них грязные плоские шапки, они воняют; они пожираемы паразитами. Впрочем, они большие и крепкие. Моя горничная видела, как один из них воровал яйца — он взял в одну руку сразу пять яиц».
За исключением казачьего полка императорской гвардии, лишь казачье подразделение регулярной армии получило дозволение расположиться у Талейрана, на улице Сен-Флорантен. Другие встали лагерем на Елисейских полях и на Марсовом поле, поблизости от здания Военной школы. Гуляющие парижане могли наблюдать, как казаки приводят в порядок свою униформу, стирают белье, заботятся о своем мелком скоте (овцах, козах, домашней птице), готовят еду прямо на земле. Лажечников, оценивший весь юмор подобной ситуации, описал размах культурного столкновения, происходящего в самом сердце Парижа:
«20 марта[124], поутру. Казаки расположили свой стан на Елисейских Полях: зрелище, достойное карандаша Орловского[125] и внимания наблюдателя земных превратностей! Там, где парижский щеголь подавал своей красавице пучок новорожденных цветов и трепетал от восхищения, читая ответ в ласковых ее взорах, стоит у дымного костра башкирец в огромной засаленной шапке с длинными ушами и на конце стрелы жарит свой бифштекс. Гирлянды и флеровые покрывала сменены седлами и косматыми бурками[126]».
Как на Елисейских полях, так и на Марсовом поле, за исключением упражнений и парадов, в которых солдаты были обязаны принимать участие, они проводили время так, как могли. Они жонглировали, делали акробатические упражнения и, не обращая ни малейшего внимания на осмелевших зевак, разглядывавших бивуаки, они не стеснялись раздеваться для мытья прямо на открытом воздухе, совершенно не соблюдая какие-либо приличия! На высоте моста Согласия они заходили в Сену по пояс, чтобы напоить своих лошадей и искупать их прямо на глазах у прохожих; вечером, у костра, выпивая немало водки, казаки пели военные или фривольные песни[127] и устраивали бешеные пляски, которые, по мнению русского офицера Липранди, очень нравились французам. Но, поскольку казаков было очень много для столь ограниченного пространства, а они обжили его как сельскую местность, это приводило к разрушениям, гибельным для красоты Елисейских полей — любимого проспекта парижан. В скором времени это привело к протесту со стороны префекта Паскье, а затем и к вмешательству царя:
«Узнав от меня, что лошади его кавалерии, расположившейся лагерем на Елисейских полях, уничтожали посадки деревьев, он самолично отправился на место, удостоверился в нанесенном ущербе и отдал приказ прекратить опустошение, и даже, в меру возможного, восстановить то, что было; таким образом, его заслуга, что этот великолепный променад уцелел».
Объем спиртного, которое поглощали русские солдаты, был столь велик, что присутствовавшие при этом начинали испытывать беспокойство. В своих воспоминаниях Николай Ковальский рассказывает забавный случай с неким Юрко, известным пьяницей, который, так же, как и он, служил в драгунском полку при императорской гвардии. Едва явившись в Париж, вышеупомянутый Юрко бросился в аптеку:
«Там он привел в трепет аптекаршу своими страшными нафабренными усами, каким-то чутьем он отыскал склянку с алкоголем, выпил, закусил луковицей и, потирая себе живот, отправился домой. За ним следом в казарму прибежал растерявшийся аптекарь, с клятвами, что он ни в чем неповинен, что этот несчастный сам отравился, что он не отвечает за его неминуемую смерть, но Юрко и в ус себе не дул…»
В своем «Дневнике пленника» англичанин Андервуд, в ходе воскресной прогулки заглянувший на Елисейские поля, чтобы, подобно многим парижанам, посмотреть на казаков, оставил яркое описание жизни на бивуаке:
«Елисейские поля от площади Людовика XV до Бурбон-Елисейского дворца были заполнены военными. Пруссаки разбили лагерь на южной стороне дороги со всей регулярностью дисциплинированных солдат. К северу находился лагерь казаков. В нем не было видно ни порядка, ни военной роскоши, ни даже оружия современных армий. Взорам представала лишь беспорядочная орда варваров с границ Дона, из пустынь Татарии и с берегов Каспийского моря. Казалось, что время отступило назад, и перед нами предстала другая эпоха, другое состояние общества и другие люди. Пассивность, в которую была погружена большая часть этого скопления людей, производила особенно сильное впечатление: она очень контрастировала с энергичностью, которую они столь долго выказывали, с трудностями, которые они столь долго переносили, и с сильнейшими чувствами, которые они столь недавно пережили. Они находились у входов в свои хижины, построенные скорее для хранения награбленного, чем для удобства их хозяев, поскольку они были недостаточно высоки даже для того, чтобы в них сидеть. Некоторые ставили заплаты на свою несуразную разномастную одежду, чинили свои сапоги или созерцали свою добычу; другие продавали различные предметы — шали, хлопковые изделия, часы и пр., а французы активно торговались, совершенно не волнуясь, что подобным образом соучаствуют в грабеже своей собственной страны. Некоторые готовили; но большинство просто валялись, погруженные в неуютную летаргию, посреди потрохов убитых ими животных, которыми была устлана земля, или прямо на подстилках своих лошадей, поедавших кору деревьев, к которым они были привязаны. Самое различное оружие было прислонено к этим деревьям или висело на их ветвях — копья исключительной длины, луки и колчаны со стрелами, сабли, пистолеты, а также военные плащи, другие предметы одежды и грубые седла: это смешение было весьма живописно. По лагерю совершенно непринужденно расхаживали французы; варвары не мешали им и вообще совершенно не обращали на них внимания, до такой степени, что это сложно себе даже вообразить. Парижские торговцы продавали пряники, яблоки, апельсины, хлеб, красную селедку, вино, бренди и легкое пиво; сей последний напиток показался казакам отвратительным пойлом, поскольку, донеся его до губ, никто не мог проглотить его. При этом русские любого состояния и класса с огромной жадностью поглощали апельсины. Споры, возникшие по поводу сравнительной ценности иностранных монет и французских денег, благодаря добродушию и безразличию казаков обычно заканчивались в пользу торговцев, чьи попытки обмануть клиентов вызывали лишь благодушную усмешку. (…)