Скромный герой - Марио Варгас Льоса
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я буду с тобой откровенен, Фончито. — Ригоберто долго смотрел сыну в глаза, тот выдержал его пристальный взгляд не мигая. — Я хочу тебе верить. Я знаю, что ты не врунишка и никогда таким не был. Я прекрасно знаю, что ты всегда говорил мне правду, пусть даже себе во вред. Но в данном случае — я имею в виду в этом проклятом случае с Эдильберто Торресом…
— Почему проклятом? — перебил Фончито. — Что такого сделал тебе этот господин, чтобы ты произносил это ужасное слово?
— Что он мне сделал?! — вскрикнул дон Ригоберто. — Он заставил меня впервые в жизни сомневаться в моем сыне, так что я теперь не могу поверить в правдивость твоих слов. Понимаешь, Фончито? Именно так. Всякий раз, когда я слышу о твоих встречах с Эдильберто Торресом, я, как ни стараюсь, не могу поверить, что ты говоришь мне правду. И это не упрек, постарайся меня понять. То, что с тобой сейчас происходит, меня печалит и сильно угнетает. Подожди-подожди, дай мне закончить. Я не говорю, что ты намеренно лжешь, обманываешь меня. Я знаю, ты никогда так не поступишь, по крайней мере умышленно, сознательно. Но, прошу тебя, задумайся на минутку о том, что я скажу тебе со всей своей нежностью. Только представь себе. Не может ли быть так, что все твои рассказы об Эдильберто Торресе, которые слышим я и Лукреция, — это только фантазия, нечто вроде сна наяву, Фончито? Такое иногда случается.
Дон Ригоберто замолчал, потому что увидел, как побледнел его сын. Лицо мальчика наполнилось неизбывной печалью. Ригоберто ощутил угрызения совести.
— Так, значит, я сумасшедший и меня посещают видения, я вижу то, чего нет? Ты это хочешь сказать, папа?
— Я не называл тебя сумасшедшим, нет, конечно, — извинился Ригоберто. — Я даже так не думаю. Однако, Фончито, не так уж и невозможно, что этот субъект является манией, навязчивой идеей, кошмаром, который видится тебе наяву. И не смотри на меня так насмешливо. Это возможно, уверяю тебя. И я объясню почему. В реальной жизни, в нашем с тобой мире, не бывает так, чтобы человек вдруг появлялся в самых неожиданных местах: на футбольной площадке твоей школы, в дискотечном туалете, в маршрутке Лима — Чоррильос. И чтобы этот человек все знал о тебе, о твоей семье, о том, что ты делаешь и чего не делаешь. Ты понимаешь, что это невозможно?
— Что же делать, если ты мне не веришь, папа? — озабоченно пробормотал Фончито. — Я тоже не хочу тебя расстраивать. Но как же я могу согласиться с твоей идеей о галлюцинациях, если уверен, что сеньор Торрес — человек из плоти и крови, а не привидение! Лучше уж я больше не буду тебе о нем рассказывать.
— Ну уж нет, Фончито, я хочу, чтобы ты держал меня в курсе ваших встреч, — не согласился Ригоберто. — Пускай мне и трудно принять на веру все, что с ним связано, я убежден, что ты говоришь мне правду. В этом можешь не сомневаться. Если ты и лжешь, то делаешь это без умысла, неосознанно. Ну что, тебе, наверно, уроки нужно делать? Если хочешь, можешь идти. Поговорим в другой раз.
Фончито подобрал с пола ранец и сделал пару шагов к двери. Но не дошел: как будто вспомнив о чем-то важном, он обернулся к отцу:
— Папа, ты о нем такого плохого мнения, а вот сеньор Торрес, наоборот, очень хорошего мнения о тебе.
— Почему ты так думаешь, Фончито?
— Потому что я слышал, что у твоего папы проблемы с полицией, с судьями, ну ты, в общем, и сам знаешь, — произнес Эдильберто Торрес вместо прощания, когда уже попросил водителя остановить на следующей. — Я знаю, Ригоберто — человек безукоризненной честности, и я уверен, что все с ним происходящее очень несправедливо. Если я могу что-нибудь для него сделать, я был бы счастлив протянуть руку помощи. Так ему и передай, Фончито.
Дон Ригоберто не знал, что сказать. Он молча смотрел на сына, который стоял с невозмутимым видом, дожидаясь ответа.
— Он так сказал? — наконец переспросил Ригоберто. — Так, значит, он передал сообщение для меня. Он знает о моей судебной канители и хочет помочь. Я правильно понимаю?
— Все правильно, папа. Видишь, он о тебе очень хорошего мнения.
— Передай, что я согласен, передай, что с радостью. — Ригоберто наконец овладел собой. — Ну разумеется. В следующий раз, как только он появится, поблагодари его и скажи, что я буду рад побеседовать. Где ему удобно. Быть может, у него найдется способ мне помочь, очень хорошо. Больше всего на свете я хочу увидеться вживую и поговорить с Эдильберто Торресом, сынок.
— О’кей, папа, я так и передам, если снова его увижу. Обещаю. Ты убедишься, что это не призрак, а человек из плоти и крови. Ну, я пошел делать уроки. Сегодня нам задали целую прорву.
Когда Фончито вышел из кабинета, Ригоберто попробовал снова залезть в компьютер, но почти сразу его выключил. Он утратил всякий интерес к «Assicurazioni Generali» и к извилистым финансовым операциям Исмаэля. Мог ли Эдильберто Торрес сказать Фончито такие слова? Мог ли он знать о его неприятностях с судебными органами? Определенно нет. Этот мальчишка в очередной раз расставил ему ловушку, и он снова попался как дурачок. А если Эдильберто Торрес назначит ему встречу? «Тогда, — подумал Ригоберто, — я вернусь в лоно церкви, вновь обращусь и проведу остаток дней в картезианском монастыре». Он рассмеялся и пробормотал сквозь зубы: «Какая бесконечная скука. Сколько же в мире океанов глупости!»
Ригоберто поднялся и подошел к ближайшей книжной полке, на которой держал свои любимые книги и каталоги по искусству. Разглядывая каталоги, дон Ригоберто вспоминал выставки, на которых они были куплены. Нью-Йорк, Париж, Мадрид, Милан, Мехико. Как горько смотреть на адвокатов и судей, на безграмотных чиновников, думать о близнецах, вместо того чтобы по утрам и вечерам под звуки прекрасной музыки погружаться в эти фолианты, гравюры, рисунки, вместе с ними предаваться фантазиям, путешествовать во времени, переживать волшебные приключения, восхищаться, грустить, наслаждаться, плакать, вспыхивать и возбуждаться. Он подумал: благодаря Делакруа я присутствовал при кончине Сарданапала в окружении обнаженных женщин, а благодаря молодому Гроссу в Берлине я их раздевал и развращал, пользуясь преимуществами гигантского фаллоса. Благодаря Боттичелли я был Мадонной эпохи Возрождения, а благодаря Гойе — любострастным чудовищем, пожирающим своих детей, начиная с лодыжки. Благодаря Обри Бёрдсли — гомосеком с розой в заднице, а благодаря Питу Мондриану — равнобедренным треугольником.
На Ригоберто накатывало веселье, но руки его — пока еще бессознательно, без участия головы, — нашаривали то, что он искал на этой полке с самого начала: каталог ретроспективной выставки, которую британская Royal Academy[50]посвятила Тамаре де Лемпицка; она проходила с мая по август 2004 года, и Ригоберто попал на нее во время своей последней поездки в Англию. Он почувствовал слабенькую щекотку в самом укромном месте своих штанов, на яйцах, а вместе с этим его окатила волна ностальгии и благодарности. Теперь к щекотке прибавилось и легкое жжение на кончике члена. Ригоберто переместился в свое кресло и зажег лампу, чтобы насладиться репродукциями во всех подробностях. Увеличительная лупа тоже была под рукой. Правда ли, что Кизетта, дочь этой польско-русской художницы, повинуясь последнему желанию матери, с вертолета сбросила ее пепел в кратер того мексиканского вулкана, Попокатепетля? Олимпийский, катастрофичный, величественный способ проститься с миром. Как свидетельствовали картины этой женщины, она умела не только изображать, но и наслаждаться; ее пальцы придавали возбуждающее, но в то же время ледяное сладострастие этим гибким, змеящимся роскошным ню, которые устраивали дефиле на глазах у Ригоберто: «Rhythm», «La Belle Rafaäla», «Myrto», «The Model», «The Slave». Его любимая пятерка. Кто сказал, что ар-деко и эротика несовместимы? В двадцатые-тридцатые годы эта русо-полячка, с выщипанными бровями, с жадными горящими глазами, чувственным ртом и неухоженными руками, наделяла свои холсты яростной похотью, заледеневшей только на первый взгляд: воображение и чувственность внимательного знатока растапливали эту скульптурную неподвижность, и фигуры оживали, обменивались взглядами, атаковали, ласкали, раздевали, любили друг друга, наслаждались без малейшего стыда. Прекрасное, волшебное, возбуждающее зрелище дарили эти женщины, отображенные или придуманные Тамарой де Лемпицка в Париже, Нью-Йорке, Голливуде и в ее последнем пристанище, Куэрнаваке[51]. Пышнотелые, расплывшиеся, чрезмерные, они гордо выставляли напоказ свои треугольные лобки, к которым Тамара, по-видимому, питала особую склонность, так же как и к полновесным сочным ляжкам бесстыдных аристократок, которых она обнажала, чтобы облечь в сладострастие и непринужденность плоти. «Она подарила достоинство и хорошую прессу лесбиянству и прическам в стиле garçon, сделала их приемлемыми и светскими, провела по парижским и нью-йоркским салонам, — подумал Ригоберто. — И меня совсем не удивляет, что, воспламенившись от нее, этот дикий бабник Габриэле Д’Аннунцио пытался ее изнасиловать в своем поместье Виттореале на озере Гарда, куда он заманил Тамару под предлогом написания портрета, но, вообще-то, обезумев от желания ею обладать. Правда ли, что она убежала через окно?» Ригоберто перелистывал страницы медленно, почти не задерживаясь на жеманных аристократах с запавшими глазами туберкулезников, внимательно разглядывая роскошных томных женщин с глазами навыкате, с приплюснутыми, словно каски, прическами и алыми ногтями, с высокими грудями и пышными бедрами, — эти женщины почти всегда выгибались, точно мартовские кошки. Ригоберто надолго погрузился в мир своих фантазий, чувствуя, как его вновь переполняет желание, покинувшее его много дней и недель назад, когда начались самые низменные проблемы с гиенами. Он был в упоении от этих прекрасных дам, наряженных в прозрачные или декольтированные платья, сверкающих драгоценностями, охваченных потаенным желанием, которое прорывалось наружу во взглядах их бездонных глаз. «Перейти от ар-деко к абстракционизму: что за безумие, Тамара!» — подумал дон Ригоберто. Впрочем, даже абстрактные картины Тамары де Лемпицка дышали загадочной чувственностью. Растроганный и счастливый, Ригоберто ощутил пониже живота легкое смятение — предвестие эрекции.