Запрещенный Сталин - Василий Сойма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пятаков пока показаний не дает. Очная ставка будет устроена ему и Радеку. Хорошо, что громим всех этих троцкистско-зино-вьевских подлецов до конца…
Сердечный Вам привет и наилучшие пожелания. Ваш Л. Каганович».
Ф. 45. On. 1. Д. 743. Л. 60–63. Автограф.
Из истории письма.
Направлено Кагановичем, оставшимся «на хозяйстве» в ЦК, Сталину, находившемуся на отдыхе в Сочи. В письме содержалась также информация об очных ставках Г. Я. Сокольникова с А. И. Рыковым и Н. И. Бухариным, проведенных 8 сентября 1936 года Прокурором СССР А. Я. Вышинским в присутствии Л. М. Кагановича.
Предсмертное письмо Бухарина
Бухарин — Сталину
«Весьма секретно Лично
Прошу никого другого без разрешения И. В. Сталина не читать
И. В. Сталину
7 стр. + 7 стр. приложения. (Приложение не обнаружено. — В. С.)
Иосиф Виссарионович!
Пишу это письмо, как, возможно, последнее, предсмертное, свое письмо. Поэтому прошу разрешить мне писать его, несмотря на то, что я арестант, без всякой официалыцины, тем более, что я его пишу только тебе, и самый факт его существования или несуществования целиком лежит в твоих руках…
Сейчас переворачивается последняя страница моей драмы и, возможно, моей физической жизни. Я мучительно думал, браться ли мне за перо или нет, — я весь дрожу сейчас от волнения и тысячи эмоций и едва владею собой. Но именно потому, что речь идет о пределе, я хочу проститься с тобой заранее, пока еще не поздно, и пока пишет еще рука, и пока открыты еще глаза мои, и пока так или иначе функционирует мой мозг.
Чтобы не было никаких недоразумений, я с самого начала говорю тебе, что для мира (общества) я 1) ничего не собираюсь брать назад из того, что я понаписал; 2) я ничего в этом смысле (и по связи с этим) не намерен у тебя ни просить, ни о чем не хочу умолять, что бы сводило дело с тех рельс, по которым оно катится. Но для твоей личной информации я пишу. Я не могу уйти из жизни, не написав тебе этих последних строк, ибо меня обуревают мучения, о которых ты должен знать.
1. Стоя на краю пропасти, из которой нет возврата, я даю тебе тредсмертное честное слово, что я невиновен в тех преступлени-которые я подтвердил на следствии.
2. Перебирая все в уме, насколько я способен, я могу, в дополнение к тому, что я говорил на пленуме, лишь отметить:
а) что когда-то я от кого-то слыхал о выкрике, кажется, Кузьмина, но никогда не придавал этому никакого серьезного значения — мне и в голову не приходило;
в) что о конференции, о которой я ничего не знал (как и о рютинской платформе), мне бегло, на улице, post factum, сказал Айхенвальд («ребята собирались, делали доклад»), — или что-то в таком роде, и я тогда это скрыл, пожалев «ребят»;
с) что в 1932 году я двурушничал и по отношению к «ученикам», искренне думая, что я их приведу целиком к партии, а иначе оттолкну. Вот и все. Тем я очищаю свою совесть до мелочей. Все остальное или не было или, если было, то я об этом не имел никакого представления.
Я на пленуме говорил таким образом сущую правду, только мне не верили. И тут я говорю абсолютную правду: все последние годы я честно и искренно проводил партийную линию и научился по-умному тебя ценить и любить.
3) Мне не было никакого «выхода», кроме как подтверждать обвинения и показания других и развивать их: либо иначе выходило бы, что я «не разоружаюсь».
4) Кроме внешних моментов и аргумента 3) (выше), я, думая над тем, что происходит, соорудил примерно такую концепцию:
Есть какая-то большая и смелая политическая идея генеральной чистки а) в связи с предвоенным временем, Ь) в связи с переходом к демократии. Эта чистка захватывает а) виновных, Ь) подозрительных и с) потенциально подозрительных. Без меня здесь не могли обойтись. Одних обезвреживают так-то, других — по-другому, третьих — по-третьему. Страховочным моментом является и то, что люди неизбежно говорят друг о друге и навсегда поселяют друг к другу недоверие (сужу по себе: как я озлился на Радека, который на меня натрепал! а потом и сам пошел по этому пути…). Таким образом, у руководства создается полная гарантия.
Ради бога, не пойми так, что я здесь скрыто упрекаю, даже в размышлениях с самим собой. Я настолько вырос из детских пеленок, что понимаю, что большие планы, большие идеи и большие интересы перекрывают все, и было бы мелочным ставить вопрос о своей собственной персоне наряду с всемирно-историческими задачами, лежащими прежде всего на твоих плечах.
Но тут-то у меня и главная мука, и главный мучительный парадокс.
5) Если бы я был абсолютно уверен, что ты именно так и думаешь, то у меня на душе было бы много спокойнее. Ну, что же! Нужно, так нужно. Но поверь, у меня сердце обливается горячей струею крови, когда я подумаю, что ты можешь верить в мои преступления и в глубине души сам думаешь, что я во всех ужасах действительно виновен. Тогда что же выходит? Что я сам помогаю лишаться ряда людей (начиная с себя самого!), то есть делаю заведомое зло! Тогда это ничем не оправдано. И все путается у меня в голове, и хочется на крик кричать и биться головою о стенку: ведь я же становлюсь причиной гибели других. Что же делать? Что делать?
6) Я ни на йоту не злобствую и не ожесточен. Я — не христианин. Но у меня есть свои странности. Я считаю, что несу расплату за те годы, когда я действительно вел борьбу. И если хочешь уж знать, то больше всего меня угнетает один факт, который ты, может быть, и позабыл: однажды, вероятно, летом 1928 года, я был у тебя, и ты мне говоришь: знаешь, отчего я с тобой дружу: ты ведь неспособен на интригу? Я говорю: Да. А в это время я бегал к Каменеву («первое свидание»). Хочешь верь, хочешь не верь, но вот этот факт стоит у меня в голове, как какой-то первородный грех для иудея. Боже, какой я был мальчишка и дурак! А теперь плачу за это своей честью и всей жизнью. За это прости меня, Коба. Я пишу и плачу. Мне ничего уже не нужно, да ты и сам знаешь, что я скорее ухудшаю свое положение, что позволяю себе все это писать. Но не могу, не могу просто молчать, не сказав тебе последнего «прости». Вот поэтому я и не злоблюсь ни на кого, начиная с руководства и кончая следователями, и у тебя прошу прощенья, хотя я уже наказан так, что все померкло, и темнота пала на глаза мои.
7) Когда у меня были галлюцинации, я видел несколько раз тебя и один раз Надежду Сергеевну. Она подошла ко мне и говорит: «Что же это такое сделали с Вами, Н. И.? Я Иосифу скажу, чтобы он Вас взял на поруки». Это было так реально, что я чуть было не вскочил и не стал писать тебе, чтоб… ты взял меня на поруки! Так у меня реальность была перетасована с бредом. Я знаю, что Н. С. не поверила бы ни за что, что я злоумышлял против тебя, и недаром подсознательное моего несчастного «я» вызвало этот бред. А с тобой я часами разговаривал… Господи, если бы был такой инструмент, чтобы ты видел всю мою расклеванную и истерзанную душу! Если б ты видел, как я внутренне к тебе привязан, совсем по-другому, чем Стецкие и Тали! Ну, да это «психология» — прости. Теперь нет ангела, который отвел бы меч Аврамов, и роковые судьбы осуществятся!