Убийцы персиков - Альфред Коллерич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шесть еще не успевших созреть плодов он сует в карман. Это — лакомство для Смолки, Нитки, Желтка, Францика, Щуки и Синьки.
Плоды — порука в том, что не´жники грядут.
С наступлением ночи Цёлестин покидает замок. Позади день, когда убийство персиков приравнялось к убийству кошек. Цёлестин приникает к цоколю и вслушивается. Он должен услышать персики, попавшие в стены замка, хранимые тем, что было всегда.
В Цёлестине гудит пустота, то, чем полнилась его душа, отдано нутру замка, было вытянуто в беготне по ступеням лестниц, растеклось вокруг замка, перешло лужайкам, цветам, следам графа, колесам кареты. То, что жило у него внутри, бегает, слившись с кошками, со стуком графской трости и цоканьем графских сапог. Оно выстреливает из ружей. Виснет на карликовых дубах за пивоварней. Пылает на печных плитах Марии Ноймайстер. То, что он носил внутри, теперь — кожа, внешняя оболочка, по которой ползают и взбираются слова господ. Каждое слово — разверстая пора! Каждое слово — игла!
Сокровенное перелилось в просветы папоротниковых зарослей на острове в пруду. Застыло в кристаллах ледового погреба. Истлевает под мохом колонн.
Из стен исходит обвинительный манифест, осуждение смерти персиков. Пила срезает сук, на котором сидит О. Он падает вместе с нежниками. Крючок их удочки впивается в нутро башни. Бич стегает крышу.
Синька с персиками в руке встает за кафедру, на которую Фауланд всегда кладет свою книгу.
Нежники садятся за круглый стол.
Нежники — это то, чего нет. Они вышли из глаз. Из глаз О. они проникли в замок. Они вели игру против того, что он, мальчик, не мог видеть. Нежники — вот это игра! Они — ивы над ручьем, сплетение ветвей. Они отвечают на все. Они — владение, которое не портит. Они сами по себе. Они шлифуют замок, и он светится. Они скатывают в трубку тень и уносят ее. Они — мысли О., помогающего Цёлестину. Они подают помощь, убивая. Они убивают горы и ступени, клоаку и башню. Они изглаживают все на своем пути. Нежники — плоская равнина, не знающая эха. Золото здесь — просто камень.
Дорога проходит сквозь вещи, она разветвляется под флюгером пивоварни и всегда возвращается к самой себе. Они здесь.
Мы обвиняем смерть персиков, мы обвиняем умерщвление кошек.
Мы срываем черную бархатку, мы ненависть играем на органе, наш гром вздымает своды, мы сотрясаем шестьдесят комнат и сто стен, трубы и лестницы. О. бродит вокруг замка. Он входит в ворота, передние и задние, в ворота господ и ворота нищих. Плиты холла послушно отзываются на его шаги, песок почтительно скрипит под ногами.
Бич нежников — неумолимая змея. Ее держит в руках О., стоя перед замком, из нее до Цёлестина доносится голос шестерых мстителей как ответ на голос восемнадцати господ. Змея творит знание. Она обнажает груди Розалии Ранц, она открывает «Нет» Цёлестина. Из клоаки вырастает дерево, а Грес — господин, ровня господам.
Куры взмывают в небо над птичьим двором князя Генриха. Клювы метят в желтые подглазья. Да будет петух петухом, а курица курицей, и пусть творит всяк, кому охота.
В ноги нежникам, склонившим колени вместе с вами! Всем вниз с башен и колокольных балок! Все братья — в околоцветниках сосков Розалии Ранц!
Пятится чистопородный господин Франц Ксавер Марке, и Синька атакует его в лоб.
Пятится граф, и Синька атакует его в лоб.
Пятится А., и Синька атакует в лоб.
Пятится князь, и Синька атакует его в лоб.
Пятится графиня, и Синька атакует ее в лоб.
Видишь: печать лба расколота пополам.
И придет курица, и придет петух, и склюют они осколки печати. Сначала курица, а потом яйцо.
Загадку разрешило персиковое дерево, в кошачье воскресенье изрекла мудрость Анна Хольцапфель.
Сначала была бархатка, а потом появилась шея.
Сначала — они, нежники.
Сначала — сотворенное, а потом творьба.
Нежники, они — обвинительный манифест. Цёлестин отходит от стены.
Он бредет восвояси и ждет нового дня.
В кошачье воскресенье нежники делят персик.
Обвинительное слово против смерти персиков — это и есть жизнь.
У Цэлингзара была комната в башне пивоварни. Цэлингзар чаше всего спит днем, а ночью бодрствует, поэтому его редко кто видит.
Он сидел в парке рядом с собакой под большой елью. Он говорил, пес Альф слушал. Когда пришли философы, он прислонился к стволу, пригнув рукой голову собаки, и молчал. Галки кружили вокруг вершины и садились на ветви. На выпиравших из земли приствольных корнях примостились философы, ученые мужи и ученые дамы.
Ночлегом им служил сенной сарай господской усадьбы. Днем же до темноты они вели беседу под большой елью, которую называли елью мыслителей[2].
Первый среди философов носил шляпу, собственноручно вырезанную им из древесного гриба. Он был графом, но не из господской родни. Он входил в ближайшее окружение князя Генриха, который перенял у него принцип полярности.
Под елью шел разговор о системе. Цэлингзару вспомнились те времена, когда в доме родителей он помогал выращивать картофель и не уставал удивляться тому, как из разрезанного старого клубня возникают новые. Рост означал для него последовательную смену весны, лета, осени и зимы и представлялся сетью, опутавшей все познаваемое.
Единая система не имела для первого из философов никакой доказательной опоры, равно как и анархия систем. Если Цэлингзар был склонен считать крушение систем неизбежностью, то первый философ напоминал о том, что в реально переживаемом совершается первый мотивированный шаг вне всяких систем, ведущий к доказательству реальности бытия, а стало быть — к построению системы. Альф поднял голову и посмотрел на философствующих супругов Бубу, которые возражали первому философу.
Альф залаял, из кустов выпорхнула стая фазанов, а с верхних ветвей ели сорвались взбулгаченные галки.
Цэлингзар думал о закате философии, в детстве бессонными ночами он прижимал большие пальцы к закрытым векам и погружался в сверкающий поток многокрасочных образов, уносивший его в иные миры.
И часто удавалось распахивать двери в эти пространства. Предметы, находившиеся в комнате, он включал в свои мысленные картины, он переставлял их, а если хотел, вовсе изымал.
Он никогда не открывал оконные ставни. Он не любил никакого света, кроме света своих глаз.
Ему хватало столь короткого сна, что, казалось, он встает, не успев заснуть.
Он обнаружил у себя на лбу какую-то выпуклость и уверял, что сам ее выдумал. Когда же бугорки стали слишком очевидны, он отказался от своего намерения писать. Ему довольно было того, что за него утверждали другие. Позднее он пришел к заключению, что лишь немногие высказываются в его духе. Он ждал от них этого, но оговаривался, что ожидание не есть надежда.