Клон - Леонид Могилев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В скольких изнасилованиях вы участвовали?
— В одном. Потом противно стало.
— Лично расстреливали русских?
— Лично не участвовал.
— А кто был в расстрельной команде?
— Расстреливали шесть ребят чеченцев. Я их перечислил. Были еще с нами шесть киевлян. Вот их фамилий не помню. И из Запорожья.
— Смогли бы их опознать?
— Смог бы.
— Почему вы решили уйти от боевиков?
— Я не получил ни копейки. Потом пришло время, и я сам стал убивать русских.
— Вы же говорили, что не убивали?
— Это тогда. На зачистках. Позже убивал.
— Сколько?
— Четырех гражданских и двух военных.
— Когда и где это произошло?
— Двадцать шестого ноября, когда мы участвовали в событиях. Мы блокировали подходы к дудаевскому дому.
— Сам Дудаев там был в это время?
— Самого его там не было. Он выехал в горы. Когда русская техника и пехота вошли в Грозный, мы открыли очень сильный огонь. Был у нас БТР с противоградовой установкой.
— Кто управлял техникой?
— Чеченцы. Русских и хохлов там не было.
— У вас какое было оружие?
— „Калаш“.
— Это было двадцать шестого ноября?
— Да. И потом тоже мы разбирались в Первомайском. Забирали девок, а мужики, которые возмущались… их перестреляли.
— И сколько вас тогда было в Первомайском?
— Двадцать пять человек с северной стороны и двадцать пять с южной.
— А ваш первый бой?
— Миксиюрт. Там мы бились с ОМОНом.
— Что потом происходило с изнасилованными женщинами?
— Их увозили снова в Грозный. Там… На второй этаж дудаевскорго дома.
— А потом?
— Расстреливали…
— Вы обеспечивали внешний круг охраны Дудаева. Дубль. Были ли вы во время важных встреч? Обеспечивали охрану?
— Да.
— Кто встречался с Дудаевым из важных персон в вашу бытность?
— Я не знаю про всех. У вождей свои секреты. Но про Хаттаба точно знаю.
— Кто еще? Можете вспомнить?
— Я прошу отдельную камеру, жратву и сигареты. Я все расскажу…»
После того как его просьба была выполнена, он стал давать обширные связные показания, но уже другим специалистам.
— Всю мою жизнь дальнейшую, все ее течение, все полеты во сне и падение лицом не в грязь даже, а в пыль и недоумение определила та новогодняя ночь в Грозном, еще живом и благодушном, том советском, теплом и случайном, который возник, нет, не возник, а был определен провидением и судьбой, во время моего пьяного передвижения в «Икарусах» в треугольнике Ростов — Минводы — Пятигорск.
Портвейн не лез в меня, и сухое вино не согревало, и только водка, злая и великодушная, помогала жить. Я пропах чебуреками и тщетой и разглядывал, стоя в буфете ростовского вокзала, пассажиров и тех, кто оказался здесь по случаю. Стихи мои, тонкие и печальные, были со мной, я то проговаривал их, то пропевал, и если бы не они, то жизнь вынесла бы меня на другой берег и не было бы ничего вовсе.
Женщину эту я вначале и не заметил даже. Она стояла ко мне спиной и пила этот отвратительный кофе из ведра. Что-то там у нее было с собой в пакетиках и свертках. Яйца, пирожки, бутерброды. Я уже уходил, но Бог, именно он, а не тот, что внизу и сбоку, заставил меня оглянуться. И все… Таких глаз больше не будет никогда. И видел я их второй раз в жизни и, значит, это было предназначено. Я считал себя огарком эпохи и более всего хотел в Париж, а в данное время собирался уехать в Питер, к своим туманам и фонарям, прекратить это времяпрепровождение — не экскурсия даже, а так, метание по городам и весям. Билет уже был, и поезд через час. Но не бывает таких глаз… Я встал в очередь в кассу вслед за ней и узнал, что до Грозного и билетов-то нет. Тогда она метнулась на автостанцию, и я следом. Понятно, не подавая вида и на некотором расстоянии. Через три часа мы ехали в Грозный, а поскольку билеты брали в одно время, то я оказался с ней рядом. Она у окна, я слева. И автобус тронулся.
Ночь эта, когда вначале знакомство наглое и навязчивое, — а мы были знакомы уже, ей пришлось признать это, — и она не хотела вначале продолжения того, что уже было и ушло, слишком это было случайно, полоса отчуждения, перегар и чебуреки, а потом полночи чтение стихов шепотом. Когда мы подъезжали к Грозному, вдруг пошел снег, и это было как знамение. Все, что предначертано, — необъяснимо.
В доме не было в тот день и ночь никого. Приехать она должна была после праздников, но явилась без предупреждения, как и снег этот неверный и густой. Имени ее я не произношу, чтобы не поминать его всуе… Не все было у нее ладно тогда. Сердечная смута и томление души, и оттого-то и совпали выступы и впадины, и провернулись шестерни на призрачных осях…
…Ночью с елки сорвался шар. Время текло настолько медленно, но вместе с тем неотвратимо, что я видел, как он падает. Я лежал на тахте с краю, не спал, хотя недавно забылся сном кратким и счастливым, а елка, которую я умудрился отыскать в городе и купить за какие-то безумные деньги и которую мы наряжали вечером, отчетливо различалась на фоне окна, блестела мишурой. В ней происходило какое-то движение, игрушки елочные жили своей ночной жизнью. Я хорошо помню их — злодеи картонные, стеклянные собаки, старый крокодил, кораблик из скорлупки грецкого ореха. Только вот непрочной оказалась нить этого шара. Он тоже был живой, как и весь этот елочный народец из чемоданчика.
Покинув тонкий обруч, что она слагала из своих рук, я встал и подобрал осколки, не зажигая огня. Потом подошел к окну. Ночь была бела, и важен каждый шорох, но она, не зная еще об этом и о пропаже своей, спала.
Я вернусь сюда весной, говорил я себе. Я непременно вернусь. И как трудно и горестно будет ждать этой весны порознь. Что мы в сущности сделали? Пришли в этот дом, нарядили елку, встретили Новый год и потом уснули в одной постели. Какой же это грех.
Я вернулся к ней, и она очнулась. А дальше и случилось-то, что должно было. Узнавание и блеск елочной мишуры остались в той, другой, половине ночи. А самое страшное — глаза ее были закрыты, и я решил, что все происходящее — досадное, хотя и не совсем неприятное приключение.
Как просто и светло было еще день назад, несмотря на портвейн и чебуреки. Белый день умещался в фортку гостиничного номера или окошко автобуса. Но жизнь фортель свой не преминула выкинуть и обратила сущее во зло, ибо что есть добро в первые часы Нового года?
А жизнь, что предстояла после, скрывала когти, клыки, гортанные крики и смрад бэтээра, который будет гореть неподалеку, совсем недалеко от дома, но пока видение это, самое реальное будущее, было посчитано мной за изгибы и вывихи сна. Если бы я мог, то закричал бы, но не сделал этого. Тогда бы она открыла глаза и я не ушел бы на вокзал, потому что таких глаз больше не будет.