Культя - Нил Гриффитс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господи-исусе, эта скука. Чего мы только не и делаем, чтоб ее победить. Чего мы только не и делаем, чтоб заполнить свои дни, свои долгие, долгие дни тяжкой работы, уныния, смерти заживо — время, отпущенное нам на земле, цепь плоских, пустых наших дней.
— Вот, держи.
Он протягивает мне кружку с чаем.
— Пасиб.
Он опять садится. Теперь улыбается; ушло оно, то отчаяние, что было пару минут назад, отвязалось от него. Перепады настроения, как у любого алкаша в завязке. Пугающие крайности хронического выпивохи, который вот щас по случайности не пьет.
— Как рука?
— Наполовину кремировали.
Я дую на чай и отхлебываю.
— А я все думал.
— Да ну, не может быть.
— Не, слушай, ведь было б лучше, если б те оттяпали правую руку, а не левую.
— Чё это?
— А то, что ты ведь правша, верно? Так что, каждый раз, как дрочить, тебе пришлось бы это делать левой, все равно как если тебе это делает кто-то другой.
Он смеется. Я тоже, хоть я и слышал уже ету шутку тыщу раз, бля. И даже сам так шутил довольно часто, бля.
— Кроме шуток. Так как она?
— Чего?
— Да рука твоя, бля. Не болит, ничего?
— Нет, все нормально. Иногда вроде как чешется, и все.
— Чешется?
— Угу. Не сама рука, понимаешь, не культя, типа. Я имею в виду — ну, знаешь — пустоту.
— А, да. Это, фантомное как его там.
— Угу.
— Странно как, а?
— Да, верно. Мне доктор однажды объяснил.
— Правда? А что сказал?
Я рассказываю Перри, что запомнил, и что читал, и что сам знаю теперь, как не мог знать раньше, до того, как мне самому ампутировали руку: что непрестанный круговорот етого мира, суета и шум, отпечатываются в наших нейронных сетях в самом раннем возрасте, и ети сети, так широко раскинутые, такие чувствительные, быстро привыкают к определенным ощущениям и вроде как заточены на их восприятие. Эти сети сохраняют состояние готовности к восприятию, даже когда руки или ноги уже нет, так что ето они, а не отсутствующая конечность, продолжают испытывать ощущения. Это плохо, потому что ненормальная боль и покалывание со временем все сильнее — сеть, посылающая фальшивые болевые сигналы, выстреливает все чаще, пытаясь связаться с рецептором, которого больше нет, и поетому становится чувствительнее к таким случайным стимулам, как боль. И именно этот стимул всегда попадает по адресу, верно? По случайности, именно этот стимул. Возьмем стохастический резонанс и посмотрим, какой на него будет отклик; вы уже заранее знаете какой. От «черт, опять оно» до «господи хватит не могу больше господи хватит господи больше не могу».
— Пмаешоягрю? Понял?
— Угу. — Перри кивает. — Хотя чё я не могу понять… Чё я хочу сказать, тут получается, что твои мозги не могут измениться. Но на самом деле они меняются, верно? Я хочу сказать, ты ведь можешь на них действовать.
— Ну, предположим.
— Я хочу сказать, в смысле, заполнять пробелы. Это как… как выпивка: когда ее уже нет, остается одна большая чертова пустота. И ты ее заполняешь, так?
— Чем?
Перри взмахом руки обводит стены хижины и причудливые скульптуры, которыми он их украсил; фантастические фигуры из хлама: труб, досок и сплющенных консервных банок. Странные химеры, образы, возникшие в покореженном от алкоголя мозгу Перри, который, будто нарочно, чтобы продемонстрировать собственную искривленность и доказать, что вечное пристрастие — не к алкоголю или наркотикам, но к самому хаосу, немедленно перепрыгивает на другую тему: о недавних посетителях свалки, двуногих и четвероногих. А их много — любителей порыться в развалинах.
— Даже барсук у меня тут был на прошлой неделе, вон тама. Битый час на его пялился в биноколь. А он себе такой шуршал вокруг, бог знает чё искал. И красные коршуны, они тоже тут вечно кругом летают, пмаешь, ищут чаек, больных или старых, что улететь не могут. И лис еще, наглый такой, да, прямо к хижине приходит, если я ему оставлю объедков. У лиса этого, у него один глаз токо.
Одноглазый лис; мой одноглазый лис? Не скажу Перри, что ко мне этот лис тоже приходит; пусть ето будет моя тайна. Мой одноглазый лис, приходит с горы ко мне в сад. Никому про него не расскажу. Мой секрет.
— И еще больничный фургон заезжал давеча. Сгрузил кучу мусора. Не органика, нет, ту они всю сжигают. Опасная она, пмаешь.
Органика — ето, например, использованные бинты. Конечности. Отрезанные конечности, предаваемые сожжению.
— Но всётки я тебе подарочек припас. — Перри ухмыляется. — Отличный подарочек. Сегодня к вечеру будет готов.
— Подарок?
— Угу.
— Какой?
— Не скажу, братан. Сюрприз. Вечером, может, занесу.
— Вот здорово будет. Мне сюрприз не помешает.
— Да всем нам сюрпризы не помешали бы… Но тебе сюрприз будет. От меня.
— Классно.
Допиваю чай и встаю.
— Кстати о больницах…
— Тебе надо, да?
На лице тревога. Странный малый этот Перидур.
— Не в больницу, не. Просто к доктору — показаться, провериться, все такое.
Мы прощаемся, я выхожу из хижины, иду через ворота, мимо первой партии мусора, принятой Перри сегодня: грузовик, из которого во все стороны лезут спрессованные картонные коробки. Свет чуть потускнел, и, кажется, облака, что я видел утром на севере, ползут сюда к нам, но вдоль дороги Пен-ир-Ангор все еще оживленно, птицы тусуются: зяблики порхают сквозь живые изгороди, скворцы и дрозды трещат на деревьях, сороки скачут по полю. И канюк опять вернулся, реет над Пен Динасом, кружит вокруг вершины. Много птиц сегодня. А вот вчера было мало; пара воробьев да вороны в саду. Что делают все птицы в такие бесптичьи дни? Хотел бы я знать, куда они деваются. Может, повстречали парящего ястреба, охотницу-кошку, собаку или куницу. А может, они все улетают куда, встречаются где-нибудь в секретном лесу, травят байки, учат друг друга новым песням, обсуждают, что значит быть птицей и каково быть птицей в человечьем саду. А может, дают друг другу наводки, в каком доме лучше кормят. А в каком самая злая кошка.
Ребекка любила птиц. Обожала просто. Однажды рассказала, почему: когда она была девчонкой и жила у бабки, кругом нее всегда были птицы — ейный дед приносил их с доков — майны, и попугаи, и попугайчики-неразлучники, и зяблики, и все такое — по всему дому, летали как хотели и везде гадили. И жутко шумели. И вот, в тот раз ейный дед принес здорового сокола в клобучке, позвал всю семью в кухню, и вот стоял там такой с етим соколом на руке, и как только снял клобук, сокол заорал и вылетел в раскрытую дверь. И с тех пор его никто не видал, хотя Ребекка его всюду высматривала; сказала, что ржала, когда через пару дней зашла соседка вся в истерике, оказалось, орел унес ее собачку — мерзкую шавку чихуахуа, что Ребекке спать не давала ночами. Ребекка и обрадовалась. И с тех пор она думала об етом, прежде чем заснуть: об орле, могучей экзотической птице, что парит над городом, пикирует над канавой в Энфилде и какает с высоты на Гудисон. Так она сказала, Ребекка.