Сад сломленных душ - Жоржия Кальдера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сразу же понял, что меня ждет та же участь – и был к этому готов.
Пусть я потерпел неудачу, но, по крайней мере, попытался…
Раскаленное добела острие впилось в мою спину, безжалостно проникая все глубже, вгрызалось в мою плоть. Меня пронзила невыносимая, ослепляющая боль…
Я подскочил на кровати, задыхающийся и ошеломленный.
В комнате царила тишина. Охваченный смятением, я сел на краю кровати, тяжело, шумно дыша. Дрожащей рукой пригладил мокрые от пота волосы, оглушенный жуткой реалистичностью только что пережитого – хотя все случившееся было лишь сном.
– Снова эти проклятые кошмары? – прозвучал в глубине комнаты чистый женский голос.
Я с трудом сглотнул слюну, потом зажег стоявшую у изголовья лампу.
Возле двери стояла мать, подол ее длинного белого платья слегка развевался.
– Я кричал? – невнятно пробормотал я.
Не хотелось бы перебудить весь дворец.
Мать подошла к кровати, бесшумно скользя босыми ступнями по паркету, и, оставив мой вопрос без ответа, спросила:
– К какому способу ты прибегнул на этот раз?
Я вздохнул, сжал переносицу двумя пальцами и признался:
– Дурацкий серебряный кинжал. Удар в сердце и в горло. К чему эти вопросы, какая, в сущности, разница?
– Нужно, чтобы ты запомнил. Каждая деталь имеет значение. Все они говорят о тебе больше, чем ты можешь себе представить.
Я покачал головой, возмущенный этой идеей.
– Это абсолютно ничего не значит! – решительно заявил я. Намеки матери взволновали меня больше прежнего. – Зачем мне желать смерти отцу, да еще и от моих рук? В этом кошмаре нет никакого смысла, я никогда не совершу ничего подобного! Кроме него я никому здесь не интересен, верно? Он хорошо ко мне относится и не считает меня…
Я поморщился, эти слова сорвались с моих губ словно сами по себе. Мать цокнула языком, возмущенная тем, что я чуть было не ляпнул.
И все же я глухо проговорил:
– Он единственный не придает значения тому, что я…
– Единственный, вот как?
– Вы прекрасно знаете, что вы – это другое дело, – пробормотал я, терзаемый сожалениями.
– Возможно, если ты предпочитаешь так думать. В любом случае, прошу тебя, Верлен, не доставляй им удовольствия, не давай повода поверить в их заявления.
Я поморщился. С каждой секундой мне становилось все невыносимее слышать, как мать отрицает очевидное. Ибо все, что говорили обо мне братья и сестры, было чистой правдой – я же не дурак и уже давно утратил былые иллюзии…
Я устало пожал плечами и возразил, стараясь говорить равнодушным тоном:
– Это лишь вопрос семантики, только и всего. Какая разница? И потом, в любом случае, какой человек в здравом уме и твердой памяти станет постоянно грезить об убийствах, пытках и смерти, скажите мне? Разве это наглядным образом не демонстрирует всю мою низменную натуру, мою суть?
На миг у меня перед глазами словно зажглась белая вспышка, и боль, тисками сжимавшая мой череп после пробуждения, усилилась. Я сжал кулаки, сминая шелковые простыни, и держал мягкую ткань, пока не побелели костяшки пальцев; яд, текущий по моим венам, пульсировал все болезненнее и болезненнее.
Безуспешно пытаясь избегнуть неизбежного, я встал и начал нервно расхаживать из угла в угол, бормоча:
– Все это меня не волнует. Я хотел бы просто поспать… Хоть одну ночь. Всего одну. Без отвратительных кошмаров. Без этого неконтролируемого хаоса, сжигающего мой рассудок…
Я чувствовал приближение очередного приступа. Мигрень, ввинчивавшаяся мне в виски – это первый симптом. Второй – это жжение в артериях…
– Успокойся, прошу тебя, – пролепетала мать. Она вдруг заметно встревожилась. – Ты же знаешь, страх лишь ухудшит твое состояние.
Я прижал ладони ко лбу, пытаясь избавиться от боли.
Иногда мне это удавалось, но порой, несмотря на все прилагаемые мною усилия, ничего не помогало.
Мать бесшумно скользнула к пианино и умоляющим жестом протянула ко мне руку.
– Сыграй для меня, пожалуйста. Сыграй для нее. Возможно, сегодня вечером твоя скрипачка тебе ответит…
Мать была права: в такие моменты только музыка могла меня успокоить. Я покорно подошел к роялю и сел на стоящую перед ним табуретку с круглым сиденьем, обитым красным бархатом. Дрожащими пальцами открыл крышку и прикоснулся к черным и белым клавишам, вызывавшим у меня ассоциации с черно-белой плиткой, на которую в моем сне пролилась кровь отца.
Я закрыл глаза, силясь избавиться от этого чудовищного видения, и стал тихо играть небольшой отрывок, единственный, что мне удалось сочинить. Не прекращая играть, почти шепотом и немного хрипло спросил:
– Почему вы так уверены, что это женщина?
Не знаю по какой причине, но я тоже не сомневался, что это женщина. Порой по вечерам мне даже казалось, что в моей комнате материализуется эта девушка, и ее лишенное четких черт лицо напоминало мне о собственных страданиях.
– Эмоции, Верлен. Чувствительность, с которой эта скрипачка заставляет свой инструмент петь, не характерна для мужчины, уж поверь.
Я машинально кивнул, хотя столь отвлеченные доводы казались мне неубедительными. Тем не менее я позволил уверенности захватить меня, и мои движения стали четче, музыкальные переливы постепенно замедлили разраставшуюся в моем теле тьму.
При этом я прекрасно отдавал себе отчет в том, что являюсь посредственным музыкантом, и смирился с этим фактом, как и со всем остальным. Я знал, что и в этой области моя своеобразная природа делает меня ущербным. Еще несколько лет назад профессора Академии постановили: моя игра лишена жизни и души, в ней нет чувств, тонкости и таланта. Впрочем, отец разделял их мнение и не упускал случая напомнить мне об этом, когда у него возникало желание наставить меня на путь истинный.
Однако я до сих пор не сдался и хранил этот старый рояль – бесполезная старинная рухлядь, которую я нашел в глубине одного из дворцовых подвалов – и осмеливался играть на нем лишь изредка, по ночам, когда все вокруг спали.
Не переставая перебирать пальцами клавиши, я бросил взгляд в открытое окно и вгляделся в ночной мрак. В небе висела круглая луна, испуская болезненный и печальный свет, затененный несущим смерть туманом – токсическими, болезнетворными испарениями.
Наверное, сегодня мне так и не ответят…
– Медное небо без малейшего проблеска света, – тихо процитировал я любимого поэта отца, которому был обязан своим именем. – Кажется, будто луна живет и умирает…[1]
Мать улыбнулась мне, и ее улыбка была нежной и печальной одновременно. Затем ее образ померк, стал прозрачным, очертания фигуры сделались расплывчатыми. Наконец она исчезла, истаяла, словно призрак, унесенный порывом ветра.