Королева Бедлама - Роберт МакКаммон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мэтью шел вниз, в город, быстрым целеустремленным шагом. По опыту и по солнечным часам возле булочной мадам Кеннеди он знал, что до появления в конторе магистрата Пауэрса у него есть полчаса. И до того как начать водить пером по бумаге, он был решительно настроен припечь пятки одному кузнецу.
При всех своих хлевах и конюшнях, кожевенных мастерских и разгульных тавернах Нью-Йорк был красивым городом. Голландские первопоселенцы оставили след в отчетливых узких фасадах, высоких крутых крышах, в своем пристрастии к флюгерам и декоративным трубам, а также простым, но геометрически точным садам. На всех зданиях к югу от Уолл-стрит остался голландский отпечаток, а к северу от этой демаркационной линии стояли типичные английские кубы домов. Недавно в «Галопе» Мэтью участвовал в разговоре на эту тему. В будущем, утверждал он, станут утверждать, что у голландцев был пасторальный склад ума, и они старались облагородить окрестности своего жилья парками и садами, а вот англичане рвались все возможное пространство заставить своими коробками во имя прибыли. Чтобы понять разницу между Лондоном и Амстердамом, достаточно перейти через Уолл-стрит. Конечно, сам Мэтью ни в одном из этих городов не бывал, но у него были книги, и его интересовали рассказы путешественников. К тому же он всегда имел свое мнение, и это в беседах в «Галопе» превращало его либо в героя, либо в козла отпущения.
Да, думал он, круто поднимаясь по Бродвею к Троице, Нью-Йорк становится городом… как бы это сформулировать? Может быть, космополитичным? В том смысле, что в мире начинают учитывать его настоящее и будущее. Впечатление такое есть. В любой день на мостовых города можно увидеть гостей из Индии в ярких одеждах, или бельгийских финансистов в серьезных темных сюртуках и черных треуголках, или даже голландских купцов в золоченых камзолах и завитых париках, на каждом шаге пыхающих пудрой во все стороны, потому что даже враги могут не без выгоды сойтись за столом деловых переговоров. Ночью и днем в пивной обсуждают свои торговые операции кубинский сахароторговец с Барбадоса, бразильские евреи с ювелирными изделиями и немецкие табачные оптовики. Регулярно наведываются поставщики индиго из Чарльз-тауна или представители многочисленных предприятий Филадельфии и Бостона. Нельзя сказать, чтобы незнакомым было зрелище индейцев племени синт-синк, ирокезов или могикан, привозящих в город возы оленины, бобровых и медвежьих шкур и вызывающих жуткий ажиотаж среди людей и собак. Конечно, прибывали к причалам корабли работорговцев из Африки и Вест-Индии, и те рабы, которых не купили для работы здесь, отправлялись на аукцион в другие места вроде Лонг-Айленда. В Нью-Йорке примерно на пять домовладений было одно, где содержали раба. Хотя постановлением городских властей рабам запрещалось собираться больше двух, портовые купцы с тревогой сообщали о шатающихся по ночам шайках рабов, которые, очевидно, продолжая старые племенные распри, вели бои за осваиваемые территории.
Мэтью задумался на ходу, не означает ли превращение города в космополитический его уподобления Лондону в смысле расползания, общего ухудшения жизни и невыносимой суматохи. Легенды, которые он слышал об этом пандеметрополисе, холодили кровь. Двенадцатилетние проститутки, цирки уродов, ликование толпы при зрелище повешения. Может быть, эта последняя мерзость напоминала ему, как близко была Рэйчел Ховарт к сожжению заживо в Фаунт-Ройяле и как радостно выла бы веселая толпа, глядя на взлетающий пепел. Ему подумалось, не такое ли будущее ждет Нью-Йорк через сто лет. Подумалось, не предопределили ли рок и человеческая природа превращение со временем каждого Вифлеема в Бедлам.
Переходя Уолл-стрит перед церковью Троицы с железной оградой вокруг кладбища, он глянул на колоду, в которой отмывался после ночной неприятности. Здесь стояла бревенчатая голландская крепостная стена двенадцати футов высотой. Когда-то она была создана для защиты этой улицы от атак британцев — около тридцати восьми лет назад. Мэтью пришло в голову, что сейчас Нью-Йорку уже не грозит опасность от внешнего врага, поскольку таковых не имеется, если не считать возможность суровой эпидемии или иного стихийного бедствия. Скорее всего угроза существованию города возникнет изнутри, когда он позволит себе забыть, как опасна людская жадность.
Слева, тоже на Уолл-стрит, стояло желтое каменное здание Сити-холла и городской тюрьмы. Перед ней на виду был выставлен известный карманник Эбенезер Грудер, привязанный к столбу. Для удобства граждан, желающих осуществить правосудие, неподалеку стояла корзина гнилых яблок. Мэтью зашагал дальше на юг, уходя в дымное царство конюшен, складов и кузниц.
Целью его было как раз одно из таких заведений, на вывеске которого красовалась простая надпись: «Росс, кузнец». Мэтью вошел в открытую дверь, в полутьму, где стучали молоты по железу и бушевало в черных кирпичах горна рыжее пламя. Коренастый молодой человек со светлыми кудрями работал мехами, заставляя горн плеваться и полыхать пламенем. Старший мастер Марко Росс и второй подмастерье ковали всегда нужный товар — подковы, каждый на своей наковальне. Стук молотов создавал примитивную музыку, потому что один звучал выше другого. Все кузнецы были одеты в кожаные фартуки, оберегавшие одежду от брызг раскаленного металла, и от жара и работы у них уже спины рубашек промокли от пота. Лежали приготовленные для осмотра колеса, плуги и прочие сельскохозяйственные орудия — работы у мастера Росса хватало.
Ступая по кирпичному полу, Мэтью подошел к молодому человеку, раздувавшему мехи. Подождал, пока Джон Файв почувствовал его присутствие и обернулся. Мэтью кивнул, Джон кивнул в ответ. Херувимоподобное его лицо разрумянилось от жара, светло-голубые глаза под густыми светлыми бровями глянули на Мэтью, и кузнец вернулся к своей работе, не говоря ни слова — это все равно было бесполезно, пока грохотали молоты.
По крайней мере Джон знал, что от Мэтью ему не отделаться — Мэтью это понял, увидев, как юноша грустно ссутулился. Уже одно это должно было дать ему понять, как пойдет дальше разговор, но он не мог не попытаться. Джон Файв перестал раздувать мехи, помахал рукой, привлекая внимание мастера Росса, потом показал пять растопыренных пальцев, прося именно столько минут. Мастер Росс кивнул, одарил Мэтью суровым взглядом, говорящим: «Тут некоторые на работе все-таки», — и вернулся к клещам и молоту.
На улице, на дымном солнышке, Джон Файв вытер ветошью сверкающие капли пота и спросил:
— Как жизнь, Мэтью?
— Нормально, спасибо. А у тебя как?
— Да тоже.
Ростом Джон был с Мэтью, но в плечах пошире, и предплечья у него были толще, как у человека, рожденного повелевать железом. Моложе Мэтью на четыре года, он уже был далеко не юнцом. В приюте на Кинг-стрит — известном так же как Приют св. Иоанна для мальчиков, до того, как он расширился на два соседних дома: для девочек сирот и для взрослых нищих, — он был пятым Джоном из тридцати шести мальчишек, что и дало ему фамилию.[2]У Джона Файва было только одно ухо, другое отрубили. Поперек подбородка протянулся глубокий шрам, оттягивающий вниз один угол рта в гримасе вечной печали. Джон Файв помнил отца и мать, помнил хижину на расчистке — скорее всего идеализированная память. Еще он помнил двух младенцев, кажется, братьев. Помнил бревна форта и человека в расшитой золотом треуголке — он показывал отцу древко сломанной стрелы. Еще в памяти остался пронзительный визг женщин и впрыгивающих в выломанные окна и двери людей. Отблеск пламени на взнесенном топоре. А потом свеча его разума погасла.