Лавкрафт - Глеб Елисеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Понял ли маленький Лавкрафт, после того как его отец очутился в сумасшедшем доме, какое несчастье случилось в семье? Скорее всего, он осознал это в тот момент, когда вместе с матерью вернулся в Провиденс, в дом своего деда.
С тех пор Говард рос под контролем со стороны матери и двух ее сестер (они оставались незамужними и жили в их родовом доме по Энджел-стрит). И лишь частично отца мальчику заменил его дедушка, Уиппл Филлипс.
Дед рассказывал маленькому Говарду страшные истории собственного сочинения, так как был большим фантазером и выдумщиком. Л. Спрэг де Камп писал об Уиппле Филлипсе: «Его любимцами были готические писатели конца восемнадцатого — начала девятнадцатого века: Анна Радклифф, Мэтью Грегори Льюис и Чарльз Мэтьюрин. Видя, что внук выказывает сходные интересы, Уиппл Филлипс развлекал мальчика, выдумывая для него истории о привидениях и страшные сказки. Он рассказывал о черных лесах, огромных пещерах, крылатых кошмарах… старых ведьмах с ужасными котлами и низких завывающих стонах»[17]. При этом Филлипс считал, что его внук должен расти настоящим храбрецом и ничего не бояться. Например, дед навсегда избавил пятилетнего Говарда от страха темноты, предложив пройти через анфиладу темных комнат в доме по Энджел-стрит.
Дом Филлипсов, стоявший на городской улице, в то же время выглядел настоящей усадьбой. К нему примыкал обширный участок возле поля, у которого росли громадные вязы. Уиппл Филлипс сажал на участке кукурузу и картофель и даже держал коров.
Именно после переезда в дом деда Лавкрафт, как он сам позже утверждал, попал под очарование старинных зданий и с огромной симпатией и интересом начал относиться к колониальной архитектуре.
Ранним годам жизни в Провиденсе писатель впоследствии был обязан трем привязанностям, определившим развитие его характера, — любви к странному и фантастическому; любви к отвлеченной научной логике; любви к древнему и неизменному. Первая из этих привязанностей сформировала главное направление его творчества и определила его судьбу. Тогда же, в возрасте примерно трех-четырех лет, Лавкрафт столкнулся с идеей неотвратимости времени, неуклонности его хода, которая надолго поразила будущего писателя и отразилась во многих его книгах.
В четыре года Лавкрафт научился читать. Первой его книгой, видимо, были «Сказки братьев Гримм». Читал он активно и бессистемно.
В возрасте пяти лет Лавкрафт осилил «Тысячу и одну ночь» (скорее всего, в переводе Ледворда Уильяма Лейна, бывшего самым популярным в то время). Воздействие этой книги на маленького Говарда оказалось неописуемым. Он был просто очарован невероятными выдумками арабских сказочников. Лавкрафт заявил, что отныне будет мусульманином, и «заставил мать устроить в моей комнате восточный уголок из портьер и ладанных курильниц»[18]. Тогда же он придумал себе имя Абдул Альхазред, имя, которое позднее прославится как принадлежащее автору «Некрономикона» — таинственной и ужасной книги, на которую нередко ссылаются герои лавкрафтовских рассказов.
Лавкрафт утверждал, будто это имя ему подсказал семейный адвокат Альберт Бейкер. Пусть с точки зрения арабской грамматики оно выглядело и не очень правильно, но в итоге оказалось более звучным, чем возможные более правильные варианты. В результате в такой неправильной форме имя и вошло в историю мировой литературы.
На симпатию Лавкрафта к «литературе ужасов» оказала воздействие и еще одна книга. Это была «История о старом мореходе» С. Кольриджа с иллюстрациями Г. Доре. В возрасте шести лет Лавкрафт как-то увидел огромную книгу, размером с атлас, стоявшую на каминной полке. На ней были вытиснены золоченые буквы — «С иллюстрациями Гюстава Доре». Лавкрафт до этого уже встречал картинки этого художника в домашних изданиях Данте и Мильтона, поэтому ожидал самого сильного впечатления. И не был обманут. Увидев иллюстрации к «Истории о старом мореходе» и прочитав текст, Лавкрафт пришел в полнейшее восхищение, а поэма на долгие годы осталась среди его излюбленных поэтических произведений. Одно из самых ранних стихотворений писателя создано под несомненным влиянием этого гениального сочинения Кольриджа.
26 января 1896 г. случилось очередное несчастие в семье Лавкрафтов: скончалась бабушка Говарда по матери — Роби Филлипс. Маленький Говард оказался этим событием заметно напуган. Более того, траурные события повлияли на фантазию мальчика, и он вообразил неких странных существ — «ночных призраков», ставших прототипом всех чудовищ, обитающих во тьме и нападающих на одиноких путников во взрослых рассказах и повестях Лавкрафта.
Малыш Говард постоянно ждал нападения монстров и упорно молился, чтобы Господь отогнал их прочь. Он воображал «призраков» в виде тощих гибких тварей с шипастыми хвостами и перепончатыми крыльями, но при этом — совсем без лиц. Их прямые родственники будут преследовать любимого лавкрафтовского героя Рэндольфа Картера на страницах романа «Сомнамбулический поиск неведомого Кадата».
Однако жизнь продолжалась, неприятные переживания вскоре забылись, а Лавкрафта стали активно возить в гости к родственникам. Он, например, хорошо запомнил пребывание на ферме двоюродного деда Уитона Филлипса. В поездке его сопровождали мать и, возможно, обе тетки. В очередной раз будущий писатель был очарован и старинным домом, и той общей атмосферой старины, что казалась тесно связанной с XVIII в., который Говард, видимо, тогда и начал считать своей духовной прародиной.
В эти годы Лавкрафт начал усердно читать издания этого столетия, которые в доме были спрятаны в комнатке без окон на третьем этаже. Он вспоминал: «И что же я делал? Что же, скажите на милость, как не ходил со свечами и керосиновой лампой в этот загадочный и темный, как ночь, надземный склеп — покидая солнечные комнаты девятнадцатого века внизу и прокладывая через десятилетия путь в конец семнадцатого, восемнадцатый и начало девятнадцатого посредством бесчисленных рассыпающихся, с длинными f, томов всех размеров и типов…»[19] Лавкрафт перечитал почти весь сохранившийся в его семье запас книг этого времени.
Позднее он писал: «Думаю, что я, вероятно, единственный из ныне живущих, для кого старинный язык восемнадцатого столетия является действительно родным для прозы и поэзии… естественно принятой нормой и основным языком реальности, к которой я инстинктивно возвращаюсь вопреки всем объективно усвоенным уловкам… Я действительно чувствовал бы себя более уютно в мундире с серебряными пуговицами, бархатных коротких штанах в обтяжку, треуголке, башмаках с пряжками, парике “рамийи”, шейном платке “штенкерк” и во всем остальном, что входит в это одеяние, от шпаги до табакерки, нежели в простом современном наряде, который лишь здравый смысл заставляет меня носить в эту прозаическую эпоху. У меня всегда было подсознательное чувство, что все после восемнадцатого века нереально или иллюзорно — вроде абсурдного кошмара или карикатуры»[20].