"Угрино и Инграбания" и другие ранние тексты - Ханс Хенни Янн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, когда Иосиф весь день терзал себя подобными мыслями, а ближе к вечеру явился в спальню Марии, он не сумел сдержаться и, хотя по щекам у него текли слезы - а почему, он и сам не знал, - устроил жене неприятный сюрприз: выложил ей разом все свои подозрения. Может, именно из-за горячих слез он говорил с горечью и безжалостностью - жестче, чем ощущал все это внутри себя... Он сказал, что не верит в непорочность жены - потому что откуда же тогда взялись золотые сосуды; да и король Силерий не просто так послал гонцов на розыски Марии, когда та уехала из города с ним, Иосифом... А напоследок добавил: ребенок, дескать, слаб и уродлив, каким может быть только сын развратного короля.
Случилось так, что Мария в ответ не стала кричать, а приподнялась на кровати, притянула к себе разгневанного мужчину и погладила по волосам - и сказала ему, что отныне они снова могут проводить ночи вместе, пусть только, дескать, он приблизится к ней. Ей не пришлось повторять свое предложение дважды, а когда Иосиф лег рядом с женой, она ему солгала: «Он твой сын, это так же верно, как и то, что твоим будет ребенок, которого ты зачнешь сейчас...» И в миг блаженства, которое он испытал, насладившись Марией, Иосиф не мог не поверить ей.
За этой ночью последовали дни, недели и месяцы, наполненные домашними заботами; но их распорядок несколько изменился по сравнению с первым годом, потому что в доме теперь появился младенец, которого нужно было кормить (а у матери, соответственно, налились молоком полновесные груди). Все же такие новшества приятно обогатили чувственную сторону жизни, потому что и в них присутствовала толика сладострастия. Можно было улыбаться, пока ребенок сосал грудь: женщина забывала о нем и о себе и просто улыбалась. Раздражало, что мальчик (как, впрочем, и все люди) какает и испускает струйки жидкости. У него это получалось, по мнению родителей, особенно некрасиво. Он совершал неуловимое движение - и возникала грязь; Марии это напоминало движение его тельца в момент рождения, из-за чего она сердилась еще больше.
Но случались вечера, которые были прекрасны: ранние осенние вечера с теплым ветром и горящей свечой на пустом столе -вечера, отмеченные безграничным покоем. Мне хотелось бы рассказать, какими были эти вечерние часы, чтобы самому отдохнуть вблизи своих слов, чтобы упиваться ими, как легким вином, - но я не могу. Зажгите сами свечу перед тем, как лечь спать, и смотрите в пламя; расчленяйте тишину ежесекундным тиканьем ваших часов - и погружайтесь, погружайтесь во все это как камень, брошенный в море. Я не способен найти слова, которые были бы безмятежны, как тишина на линии горизонта или как безмолвие звездных орбит; я бы сломался от одного жеста, бесшумного движения рук уродливого мальчика - движения навстречу материнской груди (случавшегося и в такие вечера), которое было отчаянным требованием любви и ищущей выражения чувственностью... Но Мария отстраняла мальчика от себя - а он даже не пытался что-то пробормотать, потому что чувствовал непреодолимость такого отчуждения. И все-таки вечера эти были прекрасны, ибо ребенок не протестовал, вообще не издавал ни звука; он не использовал отчаявшуюся волю, чтобы сформировать язык для выражения своих желаний, которые с самого начала оставались непонятыми. Он тоже неотрывно смотрел в огонь расширенными удивленными глазами. Ему вдруг казалось, будто он нашел, что искал: то, что скрывает в себе все тайны, и загадки, и познания; но тут он внезапно уступал потребности мочевого пузыря, когда же влага была выпущена, а брань и недовольство матери иссякали, наступало время справить другую нужду, и все повторялось сначала.
То, что стулья и стол всегда стоят на своих местах, было по-истине чудом; мальчик чувствовал, что они могут располагаться и как-то иначе; но, с другой стороны, признавался себе, что сам ничего с ними поделать не может... Размышляя таким образом, он погружался в сны, которые были в его душе. В душе мальчика пребывали все вещи, но они настолько подавляли его, что, когда всплывали хотя бы некоторые, он быстро уставал и уже не мог бороться со сном.
К некоторым вещам он возвращался снова и снова. Он любил материнские груди. По сути, причин для столь пылкой привязанности не было; но в том-то и выражалось величие этой любви.
Он догадывался, что его преданность не находит отклика, и боялся, что почки грудей хотят от его губ ускользнуть. Под влиянием страха он однажды укусил их; но Возлюбленные его не поняли, после такого насилия они от него отстранились. Он испугался еще больше, хотел что-то объяснить и решил говорить гласными, которые недавно узнал; ему казалось, что все искусство речи сводится к нюансировке, - и он стал курлыкать, пищать, смеяться, плакать; но его не поняли... В тот день он довольно быстро сдался: по сути, слишком устал, чтобы быть настойчивее. Но он еще верил в непосредственное общение и всю вину за то, что общение не состоялось, возлагал на себя - по крайней мере, в некоторые мгновения, когда его грусть не была безнадежной, устремленной исключительно к смерти. Он вновь и вновь брал на себя работу по налаживанию взаимопонимания, и чем старше становился, тем отчаяннее были его попытки, ибо ему все больше хотелось вынимать из себя образы и мысли. Он даже стал равнодушен к таким явлениям, как столы и стулья... Свет и огонь, конечно, еще сохраняли для него новизну. Но следует сказать, что на первый план все более выступали вещи существенные: он понял теперь свою любовь к грудям. Он рисовал себе вкус молока, причмокивал губами - и нежданно-негаданно открыл для себя новый язык. Раньше он принимал во внимание только гласные, но это ни к чему не привело; теперь он отдался во власть шипящих звуков и согласных вообще. С подлинным неистовством начал он теперь свое объяснение в любви - на новом языке. Он шипел и кричал, наверное, целую неделю... а потом почувствовал себя побежденным; он еще пробовал время от времени предпринять то или другое; но теперь все такие попытки с самого начала сопровождались ощущением безнадежности... Мать однажды его побила. Он воспринял это (как когда-то - выталкивающее давление внутри материнского тела) как ужасное, отрезвляющее пробуждение от сладкого сна... Мальчик начал осознавать, что он - тело, и думал, что от тела и происходит вся боль. Он, по сути, еще не верил, что в этом виновата мать. Он, как ему казалось, понял, почему должен носить одежду - именно чтобы прикрыть это тело. Одновременно пришло желание рассмотреть себя; но желание это быстро исчезло, только он никогда уже не мог совсем забыть о неприятном давлении одежды.
Однажды случилось ужасное: матери наскучило его кормить. Она посоветовалась с опытными женщинами, и те подсказали ей, что пора отлучить ребенка от груди. Те же женщины принесли Марии горький сок, которым она натерла груди, и как только мальчик захотел пить, он почувствовал этот гадкий вкус.
Он понял тогда, что его любовь была напрасной и ложной. Он кричал - как все, кому приходится отказаться от предмета своей любви. Он заполз в себя и оставался там долгое время. После он никогда больше не целовал и не кусал груди. Его мать смеялась над этим, сам же он плакал.
Примерно тогда же он впервые заметил, что вокруг матери постоянно крутится другой человек, и какое-то время был склонен считать его своим соперником; но ревность улеглась, когда он осознал, что тот человек тоже иногда берет его на руки и целует. Все же мальчик не мог решиться обратить теперь всю любовь на него - и хорошо, что не мог.