Альбуций - Паскаль Киньяр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Храбрый солдат не теряет оружия в схватке. Благочестивый человек не грабит усопших. Факт возвращения украденного не оправдывает преступления. Насильник может вернуть супругу его жену, которой он овладел силою, ее позора он этим не искупит. Боги Маны оскорблены этим деянием. Мы должны отомстить за усопшего. Павший воин, лишившийся оружия, взывает к нам с берегов Ахерона.
Существует замечательный романПапирия Фабиана, посвященный гражданским войнам. Его можно назвать таким же революционным, как Альбуциева «Патрона». Мессала Корвин называл большинство знатных сенаторских семейств «акробатами гражданских войн». Наилучшим тому примером служит Деллий перебежавший от Долабеллы к Кассию, от Кассия к Антонию, от Антония к Цезарю, а под конец ухитрившийся запустить руку под юбку Клеопатры. Декламация Папирия Фабиана была изничтожена убийственными сарказмами Вибия Галла. Лично я считаю ее прекрасной, как, впрочем, и все другие «декламации», которые многие поколения эрудитов и преподавателей с удовольствием втаптывали в грязь. Роман Папирия начинается следующим образом:
«Родичи стоят лицом к лицу, готовые схватиться насмерть. Эти семьи являют собой вражеские армии. На холмах, занятых противоборствующими, теснятся лошади и воины. В одно мгновение вся полоса земли, только что их разделявшая, усеяна мертвыми телами, а живые спрашивают себя, стоя посреди сотен трупов солдат и лошадей, посреди банд набежавших мародеров:
— Кто же натравливает человека на человека? Отчего брат поднимает руку на брата, отец на сына, племянник на дядю? Если это люди, кого же тогда назвать зверем?
— Звери не воюют меж собою. Даже хищники не ведут войн против своих братьев и отцов. Вздумай они сражаться друг с другом, войны лишились бы своего ореола благородного, цивилизованного действа, угодного богам.
— Гражданская война, отцеубийство, детоубийство, братоубийство — это болезнь. Это кара богов и слепого случая.
— Нет, это сокровища, милые людским сердцам. Война отличает нас от зверей. Произведения искусства и необузданная алчность способствуют войнам.
— И люди воюют ради золота из нескольких дворцов, ради лона нескольких женщин, ради славы нескольких мужчин, ради храмов нескольких богов; люди проливают моря крови, лишь бы урвать себе эту добычу.
— Богатство совращает. Слава также совращает. И красота совращает. И благочестие совращает.
— Стремление сохранить свое имя в памяти живых или на мраморе, после того как тело предадут огню,свело с ума двоих мужчин.
— Они возжелали бессмертия для смертных, гор и лесов у себя на столе, океанов у себя во рту. Реки изменили свое течение. Соломенные лачуги превратились в роскошные высокие дома, где боишься упасть или сгореть,дабы обогатить гвардию Красса.
— Цезарь — ребенок, который возжелал завернуть весь мир в полу своей тоги. Дети с отвращением выбрасывают куклу, что принадлежит им самим. Зато они исходят завистью к обрывку грязной бечевки, зажатой в кулачке другого.
— Когда Цезарь завоюет весь мир, жадность уйдет из него, как уходит море от берегов Бретани.
— И останутся лишь пустота и озлобленность — осадок пресыщения.
— И останутся лишь пустота и жестокость — следствие бессмысленной, бесполезной игры».
Он говорил слишком быстро. Никогда не импровизировал. Ему это было неимоверно тяжело. На память он не жаловался. И однако все, кто близко знал его и восхищался его стилем, утверждали, что он не был обделен даром импровизации — просто полагал, что ему этого не дано. Из всех творческих личностей он был самым робким, самым неуверенным в себе. Азиний Полли-он окрестил его «sententiae» «белыми»: они были прозрачны и излучали свет. Он умел бередить людские чувства, пробуждать страсти (affectus). Многие плакали, слушая его. И смеялись. И все боялись одного: что он умолкнет, повергнув слушателей в бездну тишины. По словам Аррунтия, самой патетической из его декламаций была «Potio ex parte mortifera» (Яд, смертельный наполовину). Публика едва сдерживала эмоции. «Яд, смертельный наполовину» — это род детективного романа, напоминающего романы Агаты М. С. Кристи.
Во времена Помпеевых проскрипций некая женщина сопровождает в изгнание своего мужа. Однажды среди ночи она внезапно просыпается и видит, что ложе рядом с нею пусто. Она встает. И находит своего супруга в темном атрии: он плачет, держа в руке египетскую чашу. Она спрашивает, почему он покинул супружеское ложе и какая причина лишила его сна. Он отвечает, что хочет предать себя смерти, ибо лишился всего своего состояния. Тогда она спрашивает, что за напиток у него в чаше. Он говорит, что это смертоносный яд. Жена просит его оставить ей часть яда, так как не хочет жить после смерти супруга. И вот он выпил половину чаши, а она допила остальное. Женщина умерла, крича от страшных болей в животе. Когда вскрыли оставленное ею завещание, выяснилось, что единственным своим наследником она назначила мужа. По отмене проскрипций муж вернулся на родину, и тут отец умершей обвинил его в отравлении своей дочери:
— Он единственный из всех осужденных, кого обогатили проскрипции.
— Я любил свою жену. И она меня любила. Нет для меня горшей муки, чем та, от которой я страдаю: я пережил единственного человека, с которым был счастлив.
Аргумент, представленный Альбуцием, отличается точностью англосаксонских судебных протоколов конца XIX века: «Summis fere partibus levis et innoxius umor suspenditur, gravis illa et pestifera pars pondere suo subsidit» (Почти всегда на поверхности остается легкая и безобидная часть жидкости, тогда как ядовитый осадок, увлекаемый собственной тяжестью, опускается на дно). Альбуций заключает свое повествование словами: «Bibit iste usque ad venenum, uxor venenum» (Он выпил то, что было над ядом, супруга же выпила сам яд).
Он умело использовал фигуры речи. Подробно описывал место действия. Альбуций чрезвычайно обогатил и разнообразил речь латинян. Когда он мучился нерешительностью, когда терзал слух своих близких сомнениями, одолевавшими его в процессе творчества, это неизменно объяснялось его желанием осмыслить следующее: не как повествовать, но о каких вещах повествовать. Он часто говорил о себе самом: «Когда ум мой занят сочинительством, слова осаждают его со всех сторон». Сенека также записал его определение романа: «Это единственное пристанище в мире, гостеприимно открытое всем „sordidissima", иначе говоря, самым непристойным словам, самым вульгарным вещам и самым низменным темам». В Риме словом «sordes» назывались в первую очередь грязные вещи, затем грязные существа, то есть бедняки, и, наконец, грязные одежды, то есть траур (во время которого полагалось не снимать платье, но раздирать его на себе в знак скорби; нельзя было мыться, стричь волосы и ногти на руках и ногах, брить бороду или удалять ее посредством скобления пемзой и подпаливая). О трауре свидетельствовал не столько черный цвет, сколько грязное одеяние, беспорядок в одежде, говоривший о хаосе в смерти, несущей ужас живым. «Splendidissimus erat: idem res dicebat omnium sordidissimas. Nihil putabat esse quod dici in declamatione non posset» (Он был блестящим сочинителем: повествуя о самых низменных вещах, он делал это талантливо. Он считал, что в романе все можно называть своими именами). Отец Сенеки философа однажды попросил его привести примеры этих «sordidissima». Альбуций ответил: «Et rhinocero-tem et latrinas et spongias» (И носороги, и отхожие места, и губки). Позже он добавил к названным «sor-didissima» домашних животных, супружеские измены, пищу, смерть близких и сады.