Белоснежка - Дональд Бартельми
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Искренне ваша,
Джейн
ПОЛ: ДРУГ СЕМЬИ
– Куда бы мне это поставить? – спросил Пол, держа в руках большой сверток. – Это моя новая штука, только сегодня закончил, боюсь, не совсем еще высохла. – Он вытер измазанные эмульсионными красками ладони о штаны. – Я пока поставлю ее сюда, к вашей стенке.
Пол пока поставил новую штуку к нашей стенке. Новая штука – грязное, обширное убожество, исполненное в белых, беловатых и белесых тонах, – стояла у стенки.
– Интересно, – сказали мы.
– Убого, – сказала Белоснежка. – Убого, убого.
– Да, – сказал Пол. – Я думаю, это одна из моих наиубожейших штук.
– Не такая, конечно же, убогая, как вчерашняя, – заметила она, – но, с другой стороны, убожее некоторых других.
– Да, – сказал Пол, – в ней имеется определенное убожество.
– Особенно убого в левом нижнем углу, – сказала она.
– Да, – сказал Пол, – я даже готов вышвырнуть ее на рынок.
– Они становятся все убожее, – сказала она.
– Убожее и убожее, – радостно подхватил Пол. – Опускаясь в неизведанные глубины убожества, где не ступала еще нога человеческого разума.
– Крайне интересно как социальный феномен, – сказала Белоснежка. – В самый разгар того, что известно как абстрактный экспрессионизм или живопись действия и так далее, когда большинство художников объединились в единую школу, ты упорно придерживался образа. Это, как мне кажется – насколько я помню, такую живопись определяли как «живопись четких контуров» – вполне подходящее определение, несмотря даже на то, что многое остается за рамками, и мне кажется крайне любопытным, что в последние несколько лет вновь потоком хлынули работы, выполненные в манере «четких контуров». Не знаю, захочешь ли ты сам прокомментировать это, но лично мне представляется крайне любопытным, что ты, кто всегда был абсолютно уверен в себе и своем образе, являлся одним из самых ранних представителей, едва ли не основателем этой школы, если только можно тут говорить о какой-то школе.
– Я всегда был абсолютно уверен в себе и своем образе, – сказал Пол.
– Утонченное убожество, – проворковала она.
– Обои, – сказал он.
Они поцеловались. Затем мы почапали к кроватке, распевая кроваткину песню э-ге-гей. Там уже лежала в черной виниловой пижаме она.
– Вот Пол – определенно хорошо-вовлеченная личность, – сказала она.
– Да, – сказали мы.
– Держит руку на пульсе, уж этого у него не отнимешь.
– Да, – сказали мы.
– Прекрасный человек.
– Вот что он никогда не расстается с булавой, – сказали мы, – это, пожалуй, перебор.
– Нам повезло, что он живет в нашей стране, – подытожила она.
Потом мы заглянули в Полову берлогу и прихватили пишущую машинку. Потом возникла проблема, кому ее продать. Прекрасная машинка, «Оливетти-22» – машинистки сунули ее к себе под юбки. Потом Джордж захотел что-нибудь напечатать, пока она у них под юбками. Думаю, ему просто хотелось туда залезть, потому что ему нравятся ноги Амелии. Он только то и делает, что на них смотрит, пошлепывает их, сует между ними ладонь.
– Что ты намерен под ними напечатать, Джордж?
– Я подумывал об автоматическом письме – там не очень хорошо видно, потому что плотная шерстяная ткань почти не пропускает света. Я, в общем-то, прилично печатаю вслепую, но когда не видно, мне не думается, и я думаю…
– Но как же мы продадим эту машинку, если ты печатаешь на ней у Амелии под юбками, так что вылезай оттуда. И копирку вытащи – копирка оставляет у нее на ногах черные пятна, а этого ей не надо. Пока не надо.
Когда машинка вышла на свет, все мы дружно схватились за нее руками, потому что она побывала в этом чистом гроте, Половой берлоге, и завтра мы снова туда наведаемся и заберем уже кабину лифта, чтобы он не мог больше спускаться и выходить на улицу, со всеми своими претензиями.
– Да, – сказал Билл, – было время, когда я хотел стать великим. Но звезды не благоприятствовали мне. Я надеялся мощно заявить о себе. Но не было ни ветра, ни рыданий. Я надеялся мощно заявить о себе, а также возопить душешемяще. Но не было рыданий – может, лишь невидимые миру. Возможно, рыдали по вечерам, после ужина, в семейной гостиной, в семейном кругу, каждый рыдал в своем кресле. Некая робость по прежнему липнет к таким вещам. Вы смеялись, сидя в своем кресле, – в фиолетовых фанерных очках, чай со льдом под рукой. Я надеялся внести существенный вклад. Но их лица оставались каменными. Не ошибся ли я, выбрав Бриджпорт? Я надеялся пробудить интенсивное осознание. Я видел улыбки на их лицах. Они бежали, благодушно балагуря, в бакалею за арахисовым маслом, лейкопластырем, эластичными бинтами. Моя перепись слез еще неполна. Зачем я выбрал Бриджпорт, город скрытых значений? В Кале рыдают, не таясь, на перекрестках, под деревьями, в банках. Я хотел предоставить исчерпывающее описание. Но моя лекция не получила признания. Слушатели складывали складные стулья, хотя я все еще говорил. Вы смеялись. Вы сказали, что мне следовало говорить о том, что интересно публике. Я хотел осуществить прорыв. Мое проницательное исследование должно было властно вызвать из глубин памяти всхлипы и стенания, ведь такие вещи имеют значение. Я намеревался инициировать многогранную программу, где были бы слезы и бумажные полотенца. Я неожиданно вошел в комнату, вы рыдали. Вы спрятали от меня что-то под подушку.
«Что у вас под подушкой?» – спросил я.
«Ничего», – ответили вы.
Я сунул руку под подушку. Вы схватили меня за запястье. Будильник взбудоражил. Я поднялся, намереваясь уйти. Мой обзор распространенности рыданий в спальнях профессорско-преподавательского состава Бриджпортского университета безупречен в методологическом аспекте, однако, сказали вы, в нем совсем не чувствуется сочувствия. Вы смеялись, там, в вашей комнате, вытаскивая из-под подушки альбомы с тусклыми, зернистыми фотоснимками, на которых рыдали люди. Rapprochemen[8]t – вот чего я добивался, я хотел примирить непримиримые силы. Чем воздается за знание худшего? За знание худшего воздается почетной степенью Бриджпортского университета, солеными слезами в крошечном пузырьке. Мне хотелось завязать плодотворный диалог, однако к кому из оригинальных мыслителей я ни обращался, все они сотрясались от рыданий, находились, говоря фигурально, в плачевном состоянии. Почему повелось у нас скрывать это чувство, способное, признай мы его в открытую, освободить нас? Нет параметров, по которым было бы можно измерить важность этого вопроса. Мой жизнеутверждающий стих был слегка нарочит и мишурен, как вы и предсказывали. Я хотел подтвердить неподтвержденные сообщения, я слушал «Тоскливую Сеть», я слышал рыдания. Я хотел навести разумный порядок, однако те, чьи жизни я думал упорядочить, в назначенный день не пришли. Их разместили совсем в другом месте, они маршировали и контрмаршировали на плацах, арендованных у Полицейской спортивной лиги. Возможно, мне просто не очень везло. Я стремился к далеко идущим переоценкам. Я хотел пойти на прорыв тремя колоннами, но колонны мои заплутали, сбитые с толку шутами и шутихами. Там был сущий ад, в горниле моего честолюбия. И все это потому, сказали вы, что я прочитал не ту книгу. За последние годы он отыграл назад, сказали вы, в книгах, которые никто не желает печатать. Но его студенты помнят, сказали вы.