«Всё не так, ребята…» Владимир Высоцкий в воспоминаниях друзей и коллег - Игорь Кохановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Компанию нашу возглавлял давнишний друг Толи Утевского Лева Кочарян, сын знаменитого артиста-чтеца, прославившегося невероятным номером – чтением с эстрады «Илиады» и «Одиссеи». Ко времени, когда мы с Володей окончили вузы, Толя, окончивший юрфак МГУ, работал следователем на Петровке, 38 и ужасно гордился тем, что ему выдали табельное оружие – пистолет Макарова (помните строчку из песни о Большом Каретном – «Где твой черный пистолет?» – это об этом самом пистолете), а Кочарян уже успел попробовать себя в качестве помощника режиссера в картине Сергея Апполинариевича Герасимова «Тихий Дон». Собирались мы чаще всего у Володи Акимова, нашего школьного товарища, который недавно пришел из армии – а он после школы сдавал экзамены во ВГИК, но не поступил, пришлось отслужить в десантных частях, и только после этого он все-таки поступит, станет режиссером и сценаристом. Жил он один (родители умерли) в большой комнате, метров сорок, если не больше, и мы наша компания чувствовала себя в акимовских стенах как дома. В нашу братию входил также Артур Макаров, приемный сын С.А.Герасимова и Тамары Макаровой, начинающий писатель, очень хорошо знающий литературу, мнение и оценки которого в ту пору для нас очень много значили (потом Артур станет известным сценаристом, в частности, все «Приключения неуловимых» – это его рук дело). Так что Володина строчка «в наш тесный круг не каждый попадал» имела вполне невыдуманный адрес.
Душой компании стал Володя Высоцкий. Веселый, остроумный балагур и рассказчик, скоморох, придумывающий вечно какие-то смешные истории, чтобы только нам всем было нескучно на наших посиделках. Откуда он брал и приносил нам все эти байки про Костика Капитанаки или про Марио Дель Монако, уже не говоря о бесконечных анекдотах и каламбурах, непонятно. А чего стоил его коронный номер, когда он на улице разыгрывал «серьезного» сумасшедшего, разговаривающего с фонарным столбом. Притом «держал» публику до тех пор, пока вокруг него (мы стояли чуть в стороне, как бы тоже зрители, чтоб не испортить «роль») не собиралось человек тридцать-сорок или пока какой-нибудь бдительный страж порядка не раздвигал толпу, чтобы выяснить, в чем тут дело. Тогда Володя говорил нам: «Ну ладно, ребята, пошли» – и все собравшиеся, поняв, что их дурачили, взрывались хохотом.
Да, мы были молоды, беззаботны и несуетливы. Последнее, видимо, стало причиной того, что эта пора жизни особенно четко сохранилась в памяти. Нам, только что окончившим вузы, просто некуда было спешить – впереди была вся жизнь, – и дни, недели и месяцы, казалось, неторопливо сменялись, а не неслись, как безумные, забивая, затмевая и вытесняя друг друга. Впрочем, может быть, так видится сегодня, издалека, из XXI века…
Взгляды героев Хемингуэя, которым мы тогда зачитывались, исподволь становились нашими взглядами и определяли многое, если не всё: и отношение друг к другу, в котором больше всего ценилось полное забвение эгоистических мотивов, что выражалось в формуле «отдай другу последнее, что имеешь, если это другу необходимо», и отношение к нашим случайным и неслучайным подругам, с подлинно рыцарским благоговением перед женщиной, и темы наших бесконечных разговоров и споров; а главное – полное равнодушие к материальным благам бытия и тем более к упрочению и умножению того немногого, что у нас было, и нарочитое неприятие любых путей, ведущих к благополучию и довольству. Не могу сказать, что мы вели жизнь богемы, но какие-то черты ее в нашем кругу, безусловно, просматривались.
Центральное место на всех наших бесконечных тогдашних посиделках отводилось гитаре. На ней играли (вернее, аккомпанировали) Володя и я. Почему-то мама решила подарить мне гитару, когда я перешел в восьмой класс. Я как-то поначалу никакого интереса к семиструнке не проявлял. Но тут умирает усатый вождь, объявляется амнистия (в основном по уголовным статьям), и двор моего дома на Неглинке превращается в воровскую малину, где я впервые услышал настоящие блатные песни, и тогда, признаюсь, они мне понравились. Так как они пелись под гитару, мне ребята с нашего двора показали пять-шесть аккордов, комбинируя которые можно было вполне сносно подобрать аккомпанемент к любой песне. Я довольно быстро набил руку и, зная хорошо репертуар Вертинского (моя мама чуть ли не вместо колыбельных пела мне про желтого ангела и маленькую балерину), пел его песни еще в нашей школьной компании. Я уже считался «виртуозом», когда Володя попросил меня показать ему, как берутся эти аккорды и в каком сочетании друг с другом. Он тоже довольно быстро освоил эту немудреную музграмоту, так что на наших посиделках мы нередко сменяли друг друга, каждый со своим репертуаром.
А с осени 1961 года Володя стал писать песни. В это время я на несколько месяцев потерял его из виду, так как в очередной раз переходил с одной работы на другую, долго что-то не мог найти, тем более что свою «инженерную стезю» я тихо ненавидел… А у Володи тоже были свои заморочки. Учась на четвертом курсе, бы женился на Изе Мешковой, окончившей Школу-студию МХАТ годом раньше и уехавшей работать в киевский Театр русской драмы. Володя, как только выпадало свободное время, улетал к своей молодой жене. Так что о появлении на свет первой песни, «Татуировка», рассказал мне потом Володя Акимов. Он с Высоцким поехал провожать на Курский вокзал Инну, жену Левы Кочаряна. Они посадили Инну в вагон, у Володи была с собой гитара, и он решил «на дорожку» спеть Инне одну песню, которую, как он сказал, сам написал сегодня утром. Спел «Татуировку» и очень сокрушенно посетовал, что никто, кому он уже успел ее исполнить, не верит, что это написал он (Инна вроде бы сразу поверила). Но истины ради следует сказать, что «Татуировка» была не первой песней, а второй, и ей предшествовала песня «Сорок девять дней», про четверку отважных ребят, баржу которых ураган сорвал с якоря и носил по Тихому океану 49 дней, пока их не заметил какой-то американский военный корабль и не спас. Просто эта песня стояла как бы особняком, а за «Татуировкой», которая появилась через год, сразу последовал, можно сказать, цикл «блатного» направления, и «Сорок девять дней» как-то забылись.
Когда я снова «прибился» к нашему кругу, первое, что бросилось в глаза, – это смена Володиного репертуара (я еще не знал, что это сочиненные им песни) и его более свободное обращение с гитарой.
Мы собрались, как обычно, у Акимова, и когда Володя взял гитару, я услышал: «В тот вечер я не пил, не пел, я на нее вовсю глядел, как смотрят дети, как смотрят дети. Но тот, кто раньше с нею был, сказал мне, чтоб я уходил, сказал мне, чтоб я уходил, что мне не светит…» Потом были «Красное, зеленое, желтое, лиловое…», «На нейтральной полосе цветы…» и еще многое другое. Я смотрел на него, наверное, квадратными глазами:
– Это что… твои?
– А ты не слышал, Васёчек? Ну как же так! «Давно ты не был в свете», – сказал Володя нарочито шутливо, чтобы этим скрыть удовольствие, которое ему доставила моя радость в связи с услышанным. Дело в том, что только Володя из всей нашей компании знал, что я пишу стихи и что даже печатался уже в многотиражке моего бывшего института, а стало быть, я как никто другой в нашем кругу могу по достоинству оценить то, что он написал. И Володя был искренне рад, увидев, как мне понравились его первые песни. А они были действительно хороши, ни на что не похожие (а время тогда было гитарно-песенное: уже вовсю распевали Булата Окуджаву и Александра Городницкого), неожиданные, остроумные, бесшабашно-веселые, в точности как тот, кто их придумал, написал, а теперь вот и пел.