Я дрался за Украину - Антон Василенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Крещение я лежал в одном селе, название сейчас не вспомню, в хате у одной женщины. Муж этой женщины был на фронте, она куда-то ушла, в хате со мной была старая бабушка. Вдруг слышим — москали приехали в село. Бабушка плачет: «О Боже, Боже! Москали!» А я всегда был спокоен — убьют, так убьют. Говорю бабушке, что надо делать. А матраса на кровати не было — была солома. Отгребла бабушка солому, я ложусь на доски возле нее, она меня соломой накрывает, и так лежим. А большевики приехали крест спилить — в каждом селе были кресты на символических могилах. Я говорю бабушке: «Только не паникуйте! Как зайдут в хату, дайте им что-нибудь выпить и все!» И тут один москаль открывает дверь, голову просунул к нам:
— Че, бабушка, больная?
— Ой, буду умирать, дети.
— Не умре-е-ешь!
Закрыл дверь. Видите — я как будто должен был выжить!
Скрывался я до марта 1945 года. В селе Оглядове 13 марта 1945 года была облава, девушка-медсестра услышала вечером выстрелы, пошла узнать, ее поймали, она не показала, где я. Они меня сами нашли в хате, допрашивали, били, потом привезли под тюрьму в Лопатин, «стрибок» (боец «истребительного батальона» — прим. А.И.) меня караулил, я сидел на земле. Вышел начальник тюрьмы, спрашивает конвойного:
— Чего он сидит?
— Он раненый.
— Раненый? Зачем везли?
А возле тюрьмы могилы энкаведистов — рядами. Начальник мне:
— Видишь, сколько наших убили?! Шкуру снимем!
Внесли меня в камеру, там было полно хлопцев со всего района, их поарестовывали, потому что не шли в армию. Меня положили на пол — побитый, измученный, воды не дают. Двадцать человек в камере, тесно, я лежу в углу. Потом стучат в дверь: «Всем встать!» А я лежу — раненый, на ноги встать не могу. Заходит какой-то офицер — надо мной стал, постоял, посмотрел и вышел из камеры. И сейчас же дежурный, белорус (те, которые были в красных партизанах, нас по тюрьмам охраняли), приносит ведро воды и говорит: «Где тут раненый?» Может, тот старший ему сказал? Хлопцы показали на меня. А он так матюкнулся на них и говорит: «Он хоть воевал! А вы прятались!» Вот какая логика! Логика мужчины, который воевал, хоть и был враг! Ведро воды выпили за десять минут. Так я лежал в камере, потом начал немного ходить. Пара осколков вышла из ноги вместе с гноем. Никто перевязки не делал, в бинте полно вшей, но ни гангрены не было, ничего — что значит, молодой, здоровый!
Потом завезли меня во Львов, в тюрьму на Замарстынове. Там я пробыл полгода, хлопцев привозили и забирали, привозили и забирали. А меня сначала допрашивала милиция — как скрывавшегося от армии. Потом передали дело в НКВД. Но они не имели на меня материалов. Не знали, за что зацепиться. Допрашивали меня: «Почему ты ранен?» Я говорил:
— Я над Бугом копал окопы — немцы забрали нас. Бежали от немцев, шли через лес, и я на мине подорвался.
— А почему тебя не завезли в больницу?
— Хлопцы меня в село завезли, сказали: «Мы тебя вылечим, спрячем, а иначе заберут в армию».
Проверяли, действительно ли у меня ранения от мины. Приезжала какая-то военная — фельдшер или врач. Говорит мне: «Разбинтуй ноги». Я разбинтовал, она посмотрела, говорит: «Это не осколочные ранения! Это пулевые! Сюда пуля пошла, здесь вышла, а другая — сюда пошла, здесь вышла». И ушла. Записали, что ранения пулевые.
Я сразу сменил фамилию — сказал, что я Сушенко, родом из Вишневца. Однажды пришли ко мне, говорят: «Мы делали запрос — такого знать не знают в Вишневце!» Мама Божья, как я обрадовался! Если бы они знали, что я был в Службе безопасности, то меня бы повесили. Но у меня была конспирация — я никогда не появлялся домой с оружием, никто меня не видел. Родители знали, что я в подполье, но не знали, где именно. У нас соседи были поляки, они спрашивали маму: «Пани Антонина, а где Ваш сын? Что-то его давно не видно». Мама говорила: «В Почаеве на попа учится». Прикрытие у меня было, потому что в Почаеве у нас тоже были свои люди — там организовали курсы священников для походных групп ОУН, так что они могли подтвердить, что я там учусь.
Потом привезли нас на Полтевну, там был вокзал, стояли товарные вагоны. А перед тем суд был, 9 января 1946 года. Напихали нас полный «воронок» и привезли на военный трибунал войск НКВД города Львова. И всех судят — ничего не спрашивают! Я ничего не подписывал, никаких признаний. Сидит такой жид лысый и заседатели — двое стриженых солдат-краснопогонников. И говорит: «Статья 54—1а „Прямая групповая измена Родине“. Десять лет лагерей и пять лет поражения в правах!» Я даже ничего не говорю, ничего у меня не спрашивают. Выхожу, хлопцы спрашивают: «Ну, сколько?» Я говорю: «Десять». Они обрадовались: «Так тебе повезло! Дают по двадцать пять лет, каторги по двадцать лет, по пятнадцать!»
Из Львова меня повезли в Коми АССР — на шахты, на лесоповалы. Там началась моя лагерная жизнь. Сначала попал в Печорлаг, а потом меня забрали под Воркуту, но там не приняли, и отправили в Абезь — там был инвалидский лагерь. Недолго там побыл, и попал на Инту в Минлаг. И там мы встретились с «рецидивом». Эти урки забирали у людей одежду. У меня на себе много не было — вышитая рубашка, телогрейка и штаны. А когда прибыли к нам гуцулы в таких вышитых кожушках, то их блатные грабили, и мы не могли ничего сделать. Но потом мы организовались — литовцы и мы, бандеровцы. Литовцев очень много было в лагере, эстонцев. Но потом начальство лагеря бросило такую кость между нами и литовцами. Такая была провокация, как будто «они на вас доносят администрации». Чуть до драки не дошло! Но, слава Богу, помирились и потом были очень осторожными.
С блатными мы бились жестоко, хорошо их придавили. Бандеровцев они боялись страшно! Бывало так, что в бараке утром встают — а в туалете два-три блатных зарезанных. У нас такие организованные хлопцы были — когда надо было кого-то зарубить, то приносили топор с шахты, прятали его так, что никто не видел. Бригадиром у нас был русский, Жуков — молодой, раньше летчиком был. Большевистская власть ставила бригадирами блатных, но он как-то попал на бригадира. Он со мной хорошо обходился, но взял себе в бригаду блатного, а тот на работу не ходит, за него надо работать. Однажды я прихожу в барак, а этот блатной мне: «Иди сюда! Разуй меня!» Я говорю: «Чего? Разуть? Сейчас разуем!» Пошел, позвал своих. Приходят двое хлопцев с ножами, садятся сбоку, ткнули ему ножи под дыхало: «Ну, так кого будем разувать?» Он давай проситься: «Ребята, я не знал!» Я потом слышал, как Жуков этому блатному говорил: «Нахуя ты его трогал?!» С ним хлопцы поговорили, и все — он успокоился, больше ничего такого не делал. Надо было его убрать, но я не хотел еще одного брать на душу — и так их на мне много. Всякую сволочь приходилось убивать.
В лагере я работал на шахте монтажником — лавы монтировали, комбайны, конвейеры. Тяжелая была работа — самая маленькая деталь пять килограммов весила.
Отбыл я девять с половиной лет, вышел из лагеря. Я хотел одного — только на Украину! Но не давали никуда выезжать. В Коми АССР я женился, там родился сын Богдан, полжизни своей я там прожил. Писал в Фастов, в кооператив — многие наши жили в Фастове. Но мне надо было пятнадцать лет работать на шахте, чтобы иметь право поступить в кооператив. В 1978 году я поступил в кооператив сюда, в Ивано-Франковск — местных возвращали домой, а я же не ивано-франковский, а тернопольский. И я их немного обманул — сказал, что по «комсомольской путевке» был направлен на север. Я хорошо изучил, как работало КГБ — если на тебя кто-нибудь не стучал, то можно было проскочить, можно было их обмануть. А меня никто не знал. Когда я приехал сюда, мне даже были рады: «О, привез мешок денег с севера!» Деньги и правда были хорошие — северная надбавка, коэффициент.