Сандаловое дерево - Элль Ньюмарк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ни разу не вспомнила о «шутке» Ясмин, пока как-то вечером нам не подали на обед рагу из куропатки. С первым же кусочком откуда-то из глубины моего естества всплыло воспоминание о другом рагу, приправленном человеческим пеплом. Я обвела взглядом комнату, в которой наши носильщики стояли по одному за спиной каждого из нас, застыв навытяжку с бесстрастными лицами. Лица не выразили ничего даже тогда, когда отец пустился рассуждать о политике — о религиозных распрях и зреющем среди сипаев недовольстве. Отец может кипятиться сколько угодно, а я люблю Индию и собираюсь жить здесь, но только так, как считаю нужным сама. Я не стану выходить замуж, мне хочется приносить пользу. Когда мы уедем в горы, та ежегодная рента, которой я располагаю, позволит оплачивать непритязательное бунгало неподалеку от Масулы. Я так одичаю, что мама не пожелает иметь со мной ничего общего.
Жду не дождусь!
Твоя сестра в радости,
Фелисити
Письмо так и не было отправлено. Я отложила его и задумалась. Человеческий пепел в рагу? Мне вспомнилась посвященная ритуальному каннибализму статья в «Нэшнл джиографик», в которой говорилось о духовном смысле этого действа, связанного с верой в бесконечность бытия и переход силы. Сожаления и неприятия в тех краях заслуживал вынужденный каннибализм. Поведение Ясмин не соответствовало каннибализму в строгом смысле, но в нем было что-то родственное ему, что-то, для чего у меня еще не было названия. Человеческий пепел в рагу и плевок раба в мятный жулеп своего господина — не одинаковы ли они по сути?
Каннибализм или нет, но вера в то, что пища, которую мы едим, есть вопрос не только физический, глубоко укоренилась в человеческой душе. Ритуальный каннибализм есть подтверждение потребности человека потреблять то, чего он сильно желает, — атавистическое притяжение, как шум моря, — а в религиях, которые допускают символическое поедание тела и питие крови, звучит эхо давних примитивных обычаев. В желании напрямую поглотить силу, любовь, прощение и все-все желаемое нет ничего противоестественного. Я подумала, что если бы Мартин умер, щепотка его пепла в пище, возможно, принесла бы мне какое-то облегчение. «Нет, Фелисити, ты не чудовище», — прошептала я.
Индия, 1856 год… Я порылась в памяти. Напряжение между индусами и мусульманами существовало давно, но упоминание о «зреющем среди сипаев недовольстве» отозвалось неясным воспоминанием о некоем антибританском выступлении из школьного урока по всемирной истории. Детали случившегося стерлись из памяти.
Я подошла к кирпичной стене и еще раз заглянула в темный проем — не пропустила ли что.
Нет, ничего.
Проверила, не шатается ли какой-то другой кирпич.
Нет.
Стоя посреди кухни с письмом в руке, я смотрела в сияющее чистотой окно. Солнце уже клонилось к белоснежным пикам Гималаев. Я знала — через несколько часов они вспыхнут медью, а потом погаснут, погрузятся в сиреневую тень. Мне нравилось наблюдать за этим переходом, но все происходило буквально в считанные минуты: ночь в Индии спускается быстро. В какой-то другой день этот короткий спектакль мог бы навести меня на мысли о скоротечности жизни, но не в тот, когда письма столетней давности одним своим существованием утверждали противоположное.
Я снова сложила листки, перевязала их той же лентой и уже собиралась сунуть в кухонный шкафчик, но в последний момент остановилась. Письма определенно заслуживали большего. Большего внимания, большего уважения. Может, положить их в ящик столика в гостиной? Нет, слишком уж на виду.
Раньше, до войны, я бы, наверно, разложила письма на кухонном столе, торопясь показать их Мартину. Тогда мы делились радостью легко, как и дыханием, и мне казалось, что так будет всегда. Но после войны все изменилось, и теперь, постоянно наталкиваясь на неуступчивую замкнутость мужа, я решила, что находку, пожалуй, лучше скрыть. Его угрюмое безразличие лишь омрачило бы мой маленький праздник. В присутствии Мартина меня как будто всасывала какая-то черная дыра, я почти физически ощущала ее притяжение. Я устала от безразличия, которым он, как холодным душем, гасил мой энтузиазм, устала разгонять его депрессию притворным весельем. На такую почву хорошо ложатся семена горечи и отчужденности, и как ни старалась я не дать им ходу, они пустили ростки, поднялись и расцвели. Моя скрытность стала ответом на его замкнутость; уравновешивая его отстраненность, я впала в безрассудную привычку не распространяться, не делиться, держать все при себе.
В конце концов я положила письма в ящик с бельем, между шелковыми трусиками и атласным бюстгальтером. Там было их место. Они стали моим интимным достоянием. Я еще не знала, кто такие Фелисити и Адела, но уже хотела держать их при себе, охранять и защищать. Пусть Мартин хоть головой о стенку бьется — они теперь мои. Я погладила свое сокровище и задвинула ящик.
1844–1850
Вцепившись в перила, восьмилетняя Фелисити Чэдуик не сводила глаз с уходящей вдаль Индии. Внизу, на переполненной пристани, Ясмин вытирала глаза уголком белого сари.
Уже перед самым трапом она ухватилась за ноги Ясмин, сопротивляясь попыткам леди Чэдуик оттащить ее к трапу.
— Бога ради, прекрати немедленно. — Фелисити как будто не слышала, и тогда леди Чэдуик наклонилась и решительно взяла ее за подбородок: — Тебе нельзя оставаться в Индии, потому что ты вырастешь слабой и изнеженной. У тебя появится этот отвратительный акцент. — Она поморщилась. — Мы ведь не можем этого допустить, верно? — Но Фелисити продолжала плакать, и леди Чэдуик крепко взяла ее за плечи и как следует встряхнула: — Прекрати немедленно. Это делается ради твоего же блага, так что про сантименты придется забыть.
Фелисити попыталась успокоиться, изо всех сил сдерживая прорывающиеся всхлипы, и мать, воспользовавшись моментом, передала ее Перт-Макинтайрам, которым и надлежало доставить девочку в Англию.
Именно миссис Перт-Макинтайр стояла теперь у поручня рядом с Фелисити, внушая девочке, что Англия обязательно ей понравится. Как-никак это их родина, пусть даже Фелисити и не была там никогда, потому что вся ее семья служила в Ост-Индской компании. В таких условиях наилучшим решением представлялась передача ребенка в приемную английскую семью.
— Не беспокойся, моя милая, — сказала миссис Перт-Макинтайр. — Индию мы из тебя быстро выбьем.
Корабль удалялся от берега, и Фелисити все смотрела на Ясмин, которая, уже не сдерживаясь, плакала на удаляющейся пристани.
В ту ночь Фелисити спала в гамаке, завернувшись в старое лоскутное одеяло из обрезков сари, ношеного шелка и мягких кусков хлопка с красивой каймой из птиц и цветов. Сохраненный одеялом аромат пачули и кокосового масла напоминал о Ясмин, и Фелисити будто слышала негромкий звон браслетов, неизменно сопровождавший няню, когда та, босая, проходила по их дому в Калькутте. Девочке снилась Индия, но, когда она на следующее утро вышла на палубу, земля уже скрылась из виду. Пусть пыльный и грязный, Фелисити любила тот мир и теперь поняла, что никогда больше не увидит распускающийся красный бутон на тонкой веточке шелковой акации.