Царское проклятие - Валерий Елманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут было еще не поздно, но куда там — стояли как вкопанные. Жена Лота в сравнении с ними[16] — живчик юркий. Ни рукой шевельнуть, ни ногой. Придавил их царевич своими словами и этим отречением. Как есть придавил. Не слова из уст у него слетали — камни необхватные. Да как споро-то. Не успели опомниться, как он произнес роковое:
— А посему отрекаюсь и от господа. Пусть мою душу возьмет диавол и будет она ему в радость, ибо не повинна ни в чем. Пусть обречет ее на адские муки, но вначале дозволит мне мстить до тех пор, пока не изведу я весь род, в ком токмо есть семя этой византийской ведьмы! И последнего в роду ждет самая ужасная кара, ибо на нем тоже не будет тех грехов, кои ему поставят в вину, ибо сказано в писании: «Какою мерою мерите, тою и вам отмерят». Самому же Василию предрекаю…
Они все-таки очнулись и кинулись. Разом, спеша и толкая друг дружку, вся троица метнулась вперед. Но руки каждого тянулись не к горлу, а ко рту царевича, невидимого в кромешной мгле, которая и без того была непроглядной, а теперь, казалось, сгустилась еще больше. Не дать сказать ни одного слова — вот о чем они думали в этот миг, лихорадочно нащупывая его руки, ноги, грудь. Лица почему-то никак не удавалось отыскать — что-то неуловимое, таящееся в почти плотной и вязкой темноте мешало их поискам. И даже когда до него добрались, все равно губы и рот были найдены в последнюю очередь.
Узник честно сдержал слово и не пытался сопротивляться своим палачам. Но уж лучше бы он сопротивлялся, отбивался, попытался чем-то ударить или пырнуть, вместо того чтобы продолжать безостановочно говорить и говорить…
— Чиряк, — хрипел он. — Попомню я ему этот чиряк. У самого такой вздуется, что сдохнет, — и все в том же духе.
Когда они закончили, то даже не смогли уйти сразу, а без сил повалились тут же на пол, подле лавки, ничуть не смущаясь близости мертвого тела. В груди что-то трепыхалось, в висках тоненько стучали молоточки, ломило в затылке, а в ушах стоял звон. Звон и какой-то непонятный гул, чем-то напоминающий колокольный. Удары были нечастые, но размеренно-точные. Вначале тоненькие, звонкие — динь-динь-динь, потом все мощнее и мощнее, словно набирая силу. И наконец в дело вступили басы, после которых вдруг разом ударили все, что звучали ранее. Обычно так звонят при погребении[17]. И можно не спрашивать, кого именно. Без пояснений понятно, что их всех. Только вот до погребения предстоял разговор с великим князем, а рассказав ему об услышанном, о плахе оставалось лишь мечтать, как о чем-то светлом и — увы — недостижимом, что еще нужно заслужить. И муками души тут не отделаться. Каты Василия Иоанновича — народ гуманный, а потому терзать ее не станут, ограничившись одним телом.
— И что теперь? — выдавил сосед Захарьина, сидевший по левую руку. — Як князю с таким не пойду.
— И я тоже, — откликнулся сосед справа и толкнул в бок Михайлу Юрьича. — Ты сказывал, что оное — повеление Василия Иоанновича. Стало быть, тебе и словеса царевича ему передавать.
Захарьин мрачно засопел:
— Мы здесь все по доброй воле. Вровень, стало быть. Но когда места за столом в его палатах занимаем, то князья завсегда ближе, чем бояре. Не по чину мне будет допрежь вас голову высовывать. Я свое место хорошо знаю. Это из бояр я среди первых, а с князьями мне считаться невместно. И потом, и он Рюрикович, и вы тож.
— Мы — Гедиминовичи, — поправил сосед справа.
— Один черт! — отмахнулся Михайла Юрьич.
— Ты думай, чего языком буровишь! — взвизгнул сосед слева. — Мало того, что царевич тут наговорил, так теперь ты еще его поминаешь. — И принялся креститься.
— Не поможет, — чувствуя, как правая рука соседа, ближняя к Захарьину, истово принялась за работу, размашисто осеняя своего хозяина одним крестным знамением за другим, буркнул Михайла Юрьич. — Мы тут такого наслушались, что лишку уже ничего не будет.
Ему и впрямь было как-то все равно. Он даже не особо возражал, когда напарники все-таки уговорили его на то, чтобы всем наравне тянуть жребий, и спокойно согласился попытать судьбу первым. И даже вытащив несчастливый, он не испытал ни ужаса, ни страха. После того что он услышал, его почему-то больше ничто не страшило.
Последующие дни пролетели как во сне. Будто вовсе не он тяжело поднимался по скрипучим — ну как в темнице у царевича, еще подумалось ему — половицам высоченного крыльца в терему. И крестился перед образами, застав Василия Иоанновича в его молельне, тоже не он. Хотя нет, на самом деле он вовсе не крестился — рука не поднималась. Чугунно-тяжелая, она свисала как плеть и дотягивалась только до живота, а дальше идти упорно не хотела. И тогда он схитрил, опустившись на колени и принявшись бить поклоны. Бить настолько часто, насколько мог, всякий раз нещадно ударяясь лбом в пол и совершенно не обращая внимания на удивленно скосившего на него глаза великого князя.
«Все равно, — звенело в голове. — Теперь уже все равно», — гремели в ней погребальные колокола.
Вот только по ком они звонили — по душе или по телу, — Захарьин никак не мог разобрать, и почему-то ответ на этот вопрос беспокоил его больше всего. Именно на этот, а не на то, что сейчас скажет Василий Иоаннович, да как поступит, услышав его слова, и вообще — что повелит сделать с ним самим. Была, правда, одна мыслишка, но и та скорее из разряда злорадных: «Я-то хоть свой род уберег, а вот ты…»
Об этом он и думал, глядя на широкую, по-бабьи жирную — не иначе как в мать уродился — спину великого князя.
Наконец тот, с видимым усилием, натужно кряхтя — а ведь не так давно за тридцать перевалило, — поднялся с колен, скептически посмотрел сверху вниз на Михайлу, пришедшего невесть зачем — таким не хвалятся, — и суховато произнес:
— Следуй за мной. — После чего не оглядываясь прошел вперед, уверенно шествуя по многочисленным переходам, галерейкам и даже два раза проходя через какие-то холодные и явно не отапливаемые узенькие коридорчики, пока Захарьин вовсе не запутался — где они и куда вообще направляются. Впрочем, он и не запоминал. Ему и это было неважно — идем, и ладно.
В светлице, куда они вошли, тоже не топилось. Совсем. Да и убранством своим она скорее напоминала келью монаха-отшельника, принявшего на себя великую схиму: стол, стул, лавка. И все. Правда, стул был с высокой резной спинкой, каких у монахов не бывает. Разве что у непростых, а, скажем, у игуменов, а то и епископов. Резьба была затейливой, но немного странной. Чувствовалось в ней что-то языческое, буйно-дикое, хотя в то же время и красивое. Михайла Юрьич даже залюбовался, да так, что вздрогнул от неожиданности, услышав голос Василия Иоанновича: