Кукареку. Мистические рассказы - Исаак Башевис Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что я должен?
– Выполнить все, что скажу. Все выдержать, сдюжить – даже если велел бы я Тойру нарушить.
– Кто ты? Как твое имя?
– Элиоху хатишби[39]. Я уже приготовил poг-шойфэр для Мессии, и что он вострубит? – эру Геулы, всеобщего избавления, или дальше во тьму египетскую погружение на тоф-рейш-пэй-тэс[40] тысяч лет? Ты решаешь теперь, ребе тишевицкий.
Долго молчал раввинчик. Лицо у него побледнело – как лист бумаги, на котором он только что записал свои толкования.
– Как мне знать, что слова твои истинные? – спрашивает дрогнувшим голосом. – Прости меня, ангел святый, но ты должен подать мне знак, какое-то знамение.
– Справедливо. Вот тебе знак.
И я поднял такой ветер в комнате, что листок с его писаниной взвился в воздух и начал летать и парить – настоящий голубь! А страницы книги перелистывались сами собой. Паройхэс[41] перед орн-койдешем вздулся, как парус. Ермолка сорвалась у рува с головы, хлопнулась о потолок и опять опустилась на темя.
– Этого хватит?
– Да.
– Ты уверовал?
Он еще колебался.
– И что же ты мне повелишь?
– Наставник и вождь поколения должен быть знаменит.
– И как стать знаменитым?
– Выбраться, поездить по свету.
– И чем же там заниматься, что делать?
– Проповедовать, собирать деньги.
– Деньги? А для кого собирать?
– Ты сперва собери. А как быть с ними – я потом укажу.
– Кто ж мне их даст?
– Евреи. Я распоряжусь.
– А кто меня будет кормить, содержать?
– Сбирающий имеет право на долю…
– А семья…
– Денег хватит на все.
– А что прямо сейчас?
– Захлопни Гемару.
– Ой, это же «нафши хашка бетора»…[42]
Но уже приподнял обложку, чтобы закрыть, значит, закрыть книгу. Сделай он это – все, он мой! А что бы он потом мог? Что, к примеру, удумал Йосеф дела Рейна? Дал Сатане нюхнуть табачку? Я уже тихо торжествовал: капец тебе, тишевицкий раввинчик! Мой бесенок в углу аж от зависти позеленел. При всем том, что я ж обещал его вытащить из этой дырки! Таков уж наш брат: зависть сильнее разума. А раввушко вдруг говорит:
– Прости, властелин мой, но я хотел бы еще одно подтверждение.
– Пожалуйста! – говорю. – Солнце остановить?
– Покажи мне ноги.
Как только он это сказал, я понял, что все пропало. Я мог показать ему что угодно, только не ноги – ноги у нас гусиные. У всех – от сопливого лапитута до самого Духа Мрири. Бесенок хихикнул в углу. В первый раз за тысячу лет у меня, у говоруна, отнялся язык.
– А вот ноги и не покажу! – воскликнул я в гневе.
– Значит, ты черт.
Да как заорет: лопни, мыльный пузырь! Изыдь, наважденье! Подбегает к книжному шкафу, хватает Брэйшэс и давай размахивать ею передо мной! Вот бандит! Против Книги Бытия все мы бессильны… Едва ноги унес бэфахэйнэфэш[43].
Что тут рассказывать… Застрял я здесь, в Тишевице. Вот тебе и Люблин, вот тебе и Одесса! В один миг все рассыпалось, как горстка золы: все потуги мои, ухищрения… От Асмодея пришел приказ: оставайся, мол, в Тишевице, за пределы тхум-шабэса[44] и носа сунуть не смей!
Давно ли я здесь обретаюсь? Вечность и еще одну среду. Все пережил – разрушение города, разорение Польши. Нет больше евреев. Нет больше бесов. Больше не выхлестывают на улицу бочку воды в ночь зимнего солнцеворота[45]. В чет и нечет не верят. Спозаранку не тарабанят в дверь полиша[46]. Не окликают прохожего: «Эй!» – перед тем, как выплеснуть ведро помоев. Местного ребе – аль кидэш хашэм, пал жертвой за веру – в день пятницы, в нисан-месяц убили. Кахал истребили, книги сожгли, кладбище опоганили. «Книга Творения»[47] опять у Творца. В бане парятся солдаты-йаваним. В склепе раввина Аврума Залмана устроили хлев. Не стало Искусителя злого, не стало Искусителя доброго, искушений не стало. Род людской уж семижды повинен, а Мэшиех все не приходит. А к кому он придет? Помочь евреям он не явился, и евреи ушли к нему. И кому нужны теперь наши бесы? И потом, нас ведь тоже всех уничтожили. Я один остался такой, я – беженец. Свободен, могу отправляться куда захочу, но – куда? Где найдет какой старый еврей кров для беса породы моей? А к убийцам я не пойду…
На чердаке, когда-то принадлежавшем бондарю Вэлвлу, среди рассохшихся бочек валяются несколько книг на «трэйф-посл»[48], на идиш-тайч. Тут и сижу я, последний наш бес. Ем пыль, сплю на оторванном гусином крыле. И читаю, читаю. Истории – как по заказу для нашего брата: про кугл, испеченный на свином жире; про то, как крестился благочестивый еврей. В общем, шкатулка с теми еще благовониями! Но буквы-то, буквы! В них теперь вся моя жизнь. Печалюсь и радуюсь. Буквы еврейские, наш алэфбэйс! Алфавит уничтожить они не смогли! Я и сижу – переставляю, перечитываю слова. Рифмы плету – рифмоплетствую. Всякую буквочку истолковываю по-своему: алэф – армия, армия прет; бэйс – беженец, беженец мрет; гимл – голод, голод морит; далэт – деревня, деревня горит; хэй – хутор, хутора нет; вов – вешатель, перевешал весь свет; зайен – зыбка, зыбка пуста; тэс – тишина, тиха пустота; йуд – еврей; ламэд – лопата; мэм – могила, могильная мята…
Пока хватит еврейских словечек – буду жив, пока моль не сожрала последнюю строчку последней страницы – есть чему посмеяться. А что будет после – я и сказать не хочу.