Человеческий крокет - Кейт Аткинсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну так их всех небось краснокожие перерезали? — говорит Кармен (Макдейд, подруга моя), листая его блокнот.
Кармен не подозревает, что на свете возможны фразы, в которые одновременно влезают слова «частная» и «собственность».
Чарльз ищет закономерностей. Многочисленные суда — корабли в открытых морях без никого на борту и лодки, уплывшие в никуда по Миссисипи, — пали жертвами не опасностей водных странствий, но инопланетных похищений. Тенденция («Ну, вообще-то, двое», — неохотно признает Чарльз) мальчиков по имени Оливер пропадать по пути к колодцу, число фермеров-южан, исчезнувших при переходе через поле, — писатель Амброз Бирс об одном таком инциденте сочинил эссе под названием «Попробуй-ка перейти поле» («А потом и сам исчез, Иззи!»), — все это сплетается в обширный иномирный заговор.
Больше всего его завораживают — неудивительно, если учесть склонность наших родителей исчезать, — истории о людях: развеселая дамочка пошла прогуляться по городу, человек побежал из Лемингтона в Кавентри, посреди наиобыкновеннейшей жизни люди вдруг испарились — и след простыл.
— Бенджамин Бэтхёрст, Орион Уильямсон, Дороти Арнольд, Джеймс Уорсон[9]— любопытная литания, жертвы всемирного ластика — раз и нету! — Чарльз щелкает пальцами, точно фокусник-недоучка, одна ярко-рыжая бровь вздернута в мультяшном изумлении (уместном либо не очень), к которому Чарльз прибегает почти в каждом разговоре. Будто невидимая рука выдернула людей из жизни. — Развоплощение, Иззи, с кем угодно может случиться, — с жаром продолжает он, — в любую минуту.
Малоутешительно.
— Шизанутый братец у тебя, — говорит Кармен, так яростно всасываясь в мятую мятную конфету, что щеки западают. — К мозгоправу пускай сходит.
Но на самом-то деле вопрос в том, куда подевались все эти люди, которых след простыл. В одно и то же место? «След простыл» — это вряд ли правильно, наверняка этот след без конца топчут звери, дети, взрослые, бороздят корабли, аэропланы, всякие Эми и Амелии.[10]
— А вдруг мама не сбежала? — размышляет Чарльз, сидя у меня в ногах и глядя на синий квадрат неба в окне. — Вдруг она просто развоплотилась?
Я замечаю, что здесь вряд ли уместно слово «просто», но понимаю его — если так, значит, она не бросила детей (нас) по доброй воле, не оставила одних, позабытых и позаброшенных, в холодном жестоком мире. И тому подобное.
— Чарльз, закрой рот. — Я прячу голову под подушку. И все равно его слышу.
— Инопланетяне, — решительно объявляет Чарльз, — всех этих людей похитили инопланетяне. И маму тоже, — пригорюнивается он. — Вот что с ней произошло.
— Ее похитили инопланетяне?
— Ну а что? — храбро упорствует Чарльз. — Все возможно. — (Однако что возможнее — мать, похищенная инопланетянами, или мать, удравшая со своим красавцем-мужчиной?) — Конечно инопланетяне, — считает Чарльз.
Я сажусь и покрепче заезжаю ему по ребрам, чтоб умолк. Столько лет прошло (одиннадцать), а Чарльз все никак не отпустит Элайзу.
— Чарльз, иди отсюда.
— Нет-нет-нет, — отвечает он, и глаза у него горят положительным безумием. — Я чего-то нашел.
— Чего нашел?
Еще только восемь утра, и Чарльз в пижаме — бело-малиновой полосатой фланели, под воротником ярлык «12 лет», но Чарльз из этой пижамы так и не вырос. Если его похитят инопланетяне, чему они поверят — тому, что он скажет, или тому, что на ярлыке? Он, кажется, забыл, что у меня сегодня день рождения.
— У меня сегодня день рождения, Чарльз, — говорю.
— Да-да, глянь. — Из полосатого нагрудного кармана он достает что-то обернутое носовым платком. — Вот чего нашел, — шепчет он, будто в церкви, — в ящике, в глубине.
— В ящике? — (Значит, не подарок.)
— В серванте, скотч искал. — (Для подарка, надеюсь.) — Глянь! — волнуется он.
— Старая пудреница? — недоумеваю я.
— Ее! — торжествует Чарльз.
И спрашивать не нужно, кто такая эта «она», — об Элайзе он всегда говорит особым тоном, благоговейно и таинственно.
— С чего ты взял?
— Тут написано. — И он сует пудру мне под нос.
Дорогая пудреница, но старомодная, тонкая и плоская, тяжелый золотой диск. На крышке ярко-голубая эмаль, инкрустация — жемчужные пальмы. Замок по-прежнему тугой, открывается со щелчком. Пуховки нет, зеркальце запорошено, а посреди лужицы пудры — плотной бледно-розовой — протерт серебристый кружок.
— Ну и чем докажешь? — не уступаю я, и он забирает у меня пудреницу, переворачивает, и почти невидимый снежок присыпает стеганое покрывало.
— Глянь.
Золотое подбрюшье пудреницы исчерчено тонкими кругами, на нем гравировка. Я подношу пудреницу ближе к квадрату синевы и разбираю ходульное послание:
Моей дражайшей супруге Элайзе по случаю ее двадцать третьего дня рождения.
От любящего мужа Гордона. 15 марта 1943 года.
На миг перед глазами все плывет, хотя я сижу на постели. Не в пудренице дело, не в послании, а в этой розовой пудре: она сладко пахнет древностью, пахнет взрослыми женщинами, и в ней — без тени сомнения — дрожит многозначительная нота, запах грусти, L’Eau de Melancholie, что безутешно бродит за мною по пятам.
— Ну, короче, — говорит Чарльз, — я считаю, это ее, — угрюмо сует пудреницу в карман и отчаливает, так и не поздравив меня с днем рождения.
Чуть позднее Гордон просовывает голову в дверь моей спальни, старательно улыбается (и все равно у него получается удрученно) и говорит: