Приговор, который нельзя обжаловать - Надежда и Николай Зорины
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огни за окном отдалились, электричество в комнате засветило приглушенней, голове захотелось на подушку. Я откинулась на спинку дивана и вдруг поняла, что почти не чувствую боли и клонит в сон. Но расслабляться нельзя, нельзя забывать о том, что… мне нужно сказать, высказать… Я встала, подняла бокал и бросила вызов бабушке:
– А теперь мы помянем маму! – И залпом допила вино.
После моего выпада все уткнулись в тарелки, усиленно делая вид, что вдруг жутко проголодались, после моего выпада настроение, и так поддерживаемое искусственно, у всех окончательно испортилось. Но бабушка быстро оправилась, сдаваться она не собиралась. Доев мясо, поднялась, улыбнулась, будто ничего и не произошло, со значением кивнула Игорю:
– Кажется, пора подавать сладкое. Пойду заварю чай и все приготовлю.
Игорь было дернулся уйти за ней, но она опять кивнула – уже сердито, – и ему пришлось остаться со мной.
Бедный, бедный, он ведь не знал всю подноготную наших семейных отношений и совершенно не понимал, как рассматривать эту дикую ситуацию, как вести себя и что делать. Бабушку он уважал до благоговения, судить, а уж тем более осуждать не стал бы никогда, но и принять то, что сейчас происходило, не мог. Вид у него был жалкий и растерянный. Тема для разговора никак не находилась. Да в самом деле, о чем говорить: о моем дне рождения? о смерти мамы? о празднике или похоронах? Поцеловать меня и еще раз поздравить – или сесть рядом, погладить по плечу и выразить соболезнования?
Он бродил по комнате с мучительным выражением лица – и вдруг взгляд его наткнулся на бумажный сверток – подарок, – который я, так и не развернув, оставила на маленьком столике. Он с облегчением вздохнул – тема наконец нашлась.
– А ты и не посмотрела, что я тебе подарил, – сказал с легким укором – не совсем искренним: он был рад, что тогда я не посмотрела, и, значит, сейчас появилась тема.
– В самом деле. – Я повернулась к нему. – Прости!
Игорь перенес сверток на диван, стал разворачивать – меховая собака, платье, он вполне перенял бабушкины жесты, стал больше ее внуком, чем я. Что он явит на свет, истинный ученик, любимый студент?
Книга. На обложке – разрушенный дом, из камней сложены французские буквы. «Quant a moi». Что касается меня. Так называлось одно из моих последних стихотворений.
– Что это?
– Перевод твоих стихов. Пока только в единственном экземпляре, но скоро… Аграфена Тихоновна ведет переговоры с одним из французских издательств…
– Бабушка? Она мне ничего не говорила.
– Да, мы хотели сделать сюрприз. Я так торопился закончить ко дню твоего рождения! Переводил по ночам, днем-то времени мало.
– Ты перевел мои стихи на французский? – наконец дошло до меня. – Зачем?
– Здесь все твои стихи. Все, с самого первого опубликованного. Я и сверстал все сам, и обложку придумал. Тебе нравится?
Он ждал похвалы, благодарности, радости, он очень гордился своей работой и рассчитывал на ответ. Что могла я ему ответить? Что не знаю французского и оценить его труд не в состоянии? Что мои прошлые стихи мне неприятны, как остриженные, мертвые волосы?
Бабушка внесла в комнату поднос: чашки, чайник и сахарница, – и снова ушла на кухню.
– Послушай. – Игорь открыл сборник где-то на середине и стал читать, с выражением, так читают чтецы-декламаторы, не поэты. По ритму я узнала «Костел». Как нелепо звучат родные стихи на чужом языке! Как больно их слушать!
Бабушка внесла торт с зажженными свечами. Мы, все трое, непременно попадем в ад.
– Загадай желание, Сонечка! – Она поставила торт передо мной. – Ну! на одном дыхании!.. Умница!
Игорь вытащил свечи, аккуратно сложил их на пустое блюдце, разложил по тарелкам куски. Бабушка разлила чай. Праздник продолжался.
Около десяти Игорь поднялся, собираясь уходить.
– Ты, конечно, сегодня останешься у нас? – пресекла его бегство бабушка.
– А это удобно, Аграфена Тихоновна… – робко попытался он возразить.
– Разумеется, удобно! – подписала подписку о невыезде бабушка. – Места много. Я постелю тебе в кабинете, а Сонечке здесь, на диване.
Втроем, отчего-то спеша, мы убрали со стола, вернули мебель на свои места и разбрелись по комнатам.
Я легла и, как ни странно, довольно быстро заснула. Наверное, все еще действовало выпитое вино.
Когда я проснулась, за окном все еще длилась ночь: редкие окна соседнего дома светили в полной темноте. Нащупала подсветку часов, посветила – половина седьмого. Значит, не ночь, а утро, раннее зимнее утро. Я полежала немного, проснулась окончательно, и тут вдруг вспомнила, что я у бабушки, что мама моя умерла, а вчера мы праздновали день моего рождения. Мне стало так горько и страшно, что не захотелось больше оставаться ни на минуту.
Я встала, оделась, не зажигая света, выскользнула из квартиры.
* * *
Уже поднимаясь по лестнице, я пожалела, что приехала домой. Начало восьмого, скоро проснется папа. Он не придет ко мне в комнату, чтобы вместе поплакать о маме, станет обходить меня стороной, как вчера на кладбище, как потом на поминках. Как трудно, как невыносимо находиться в одной квартире – и существовать по отдельности! Как же теперь мы станем жить?
Еще вчера, на кладбище, у меня возникло ощущение, что папа в смерти мамы винит меня. В том, что стихи мои кончились, и она вернулась на работу, ведь если бы она не вернулась… Он никогда не простит мне ее смерть, как бабушка не простит маму, как, возможно, я не прощу бабушку за то кощунство, которое она учинила вчера.
Идти мне было некуда и не к кому, я поднялась на свой этаж, открыла дверь и вошла. Ну и пусть, ну и ладно, будем жить по отдельности. Я закроюсь в своей комнате, папа, возможно, врежет замок в дверь их бывшей с мамой спальни. Временами нас будет навещать Вероника – по отдельности навещать: стучаться к папе, стучаться ко мне, обходить по очереди комнаты…
Я сняла куртку, повесила в шкаф, разулась. В большой комнате, где вчера были поминки, горел свет. Неужели все еще не закончилось? Но голосов не слышно, звона вилок не слышно. Я, почему-то на цыпочках, прокралась к двери, заглянула. Неубранный стол: грязные тарелки с остатками закусок, пустые бутылки, полные пепельницы, залитая чем-то зеленовато-коричневым скатерть. Тяжелый, тошнотворный воздух. И этот ярко-желтый, отчего-то тоже тошнотворный, электрический свет. За столом, в самом центре – папа. Он не сидел, скорее полулежал – голова его опрокинулась на скатерть, в это самое, зелено-коричневое. Выпил вчера слишком много водки и уснул прямо за столом? Почему же Вероника не позаботилась, не уложила его в постель?
Мне стало очень жалко отца. Я никогда еще не видела его в таком виде, и никого никогда в таком виде не видела, только читала, что так бывает.
Я стояла, не зная, что предпринять, на что решиться. Запах просто сбивал с ног, вся эта ужасная обстановка убивала, никакой жалости к отцу я уже не испытывала, только отвращение и злость. Дойти до такого состояния на поминках, в день похорон, – не меньшее кощунство, чем устроить праздник.