Ужас Данвича - Говард Филлипс Лавкрафт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1775 году, когда началась война с Великобританией, Уильям Харрис, несмотря на то, что ему едва минуло шестнадцать, и свое хилое сложение, добился принятии в ряды обсервационной армии под началом генерала Грина, и с той поры на поправку пошли и его здоровье, и карьера. В 1780-м он уже нес службу в чине капитана в Род-Айлендской армии в Нью-Джерси, под командованием полковника Энджелла, где заключил брак с Фиби Хэтфилд, уроженкой Элизабеттауна, с которой и вернулся в Провиденс после своего почетного увольнения. Но возвращение юного офицера омрачалось некоторыми обстоятельствами. Дом все еще стоял крепко, и Бэк-стрит расширили, переименовав в Бенефит-стрит. Но некогда крепкая телом Мерси Декстер стала жалкой тенью самой себя, ссутулившись и одряхлев, голос ее утратил всякое выражение, а лицо теперь было отталкивающе бледным, точь-в-точь как у единственной служанки Марии. Осенью 1782 года у Фиби родилась мертвая девочка, а пятнадцатого мая следующего года пришло время работящей, добродетельной простушке Мерси Декстер покинуть мир живых. Теперь Уильям Харрис был окончательно убежден, что обиталище его пагубно влияло на здоровье домочадцев, и предпринял все возможное, чтобы расстаться с ним навсегда. Сняв номер в новеньком отеле «Золотой шар», он отдал распоряжения о строительстве нового, добротного дома на Вестминстер-стрит, в новом районе за Большим мостом. Там в 1785 году у него родился сын Дьюти, и семейство их обитало там до той поры, пока козни дельцов не вынудили их переселиться на Энджелл-стрит, в новый квартал на восточной стороне, где в 1876 году Арчер Харрис возвел свой огромный нелепый особняк во французском стиле. Уильям и Фиби не пережили эпидемию желтой лихорадки в 1797, и Дьюти рос на попечении своего кузена Рэтбоуна Харриса, приходившегося сыном Пелегу. Рэтбоун был человеком деловым и сдавал дом на Бенефит-стрит внаем, против воли покойного Уильяма. Он считал своим долгом извлечь максимальную выгоду для подопечного из принадлежавшей тому собственности, и его не заботили ни смерть, ни болезни, уносившие жизни обитателей дома, как и то, что дом вызывал у горожан все большее отвращение. Вероятно, что он не чувствовал ничего, кроме досады, когда городской совет постановил окурить дом серой, дегтем и камфарой по случаю бурного обсуждения горожанами четырех новых жертв, чьи жизни, предположительно, забрала эпидемия лихорадки, будучи на исходе. Говорили, что от дома разит лихорадкой. Сам Дьюти почти не вспоминал о доме, поскольку, возмужав, отправился на флот, где и служил с отличием на судне «Виджилант» под командованием капитана Кахуна в войне 1812 года. Оттуда он вернулся целым и невредимым, в 1814 году женился и стал отцом в памятную ночь 23 сентября 1815 года, когда небывалый шторм обрушил воды залива на город, загнав шлюп на самую Вестминстер-стрит, да так, что его мачты почти касались окон Харриса, как бы будучи символом того, что новорожденный, мальчик по имени Уэлком, был сыном моряка. Уэлкому не суждено было пережить отца – он геройски погиб под Фредериксбергом в 1862-м. Ни он, ни его сын, Арчер, не знали о жутком доме ничего, кроме того, что его было почти невозможно сдать, быть может, по причине затхлого воздуха и тошнотворного запаха, свойственных всему, что лишается ухода. В самом деле, в доме больше никто не селился после новой серии смертей, последняя из которых пришлась на 1861 год – в пору войны о них позабыли. Кэррингтон Харрис, последний из мужчин в роду, знал о доме лишь то, что он пустовал, будучи средоточием городских легенд, пока я не поведал ему о том, что мне суждено было пережить. Он собирался снести его, взамен построив многоквартирный дом, но после моего рассказа передумал, решив отреставрировать его и вновь сдавать в аренду. Отныне и впредь проблем с желающими поселиться в доме не возникало. Ужас покинул его навсегда.
Можно представить, насколько сильным было впечатление, которое произвели на меня архивы семейства Харрисов. Из канвы этих записей настойчиво выбивался мотив зла, чуждого всему, что мне было известно о природе вещей, зла, связанного именно с домом, а не с жильцами. Впечатление это усилилось после знакомства с материалами, менее тщательно систематизированными дядюшкой, – преданиями, записанными со слов прислуги, газетными вырезками, копиями свидетельств о смерти, предоставленными знакомыми врачами, и тому подобным. Не представляется возможным привести здесь весь объем этих материалов, ведь дядюшка мой собирал их, не ведая устали, и интерес его к покинутому дому был крайне велик, но отметить несколько значимых фактов я могу, поскольку они повторяются в разных источниках. Например, слуги единогласно считали, что влияние зла ощущается в зловонии, исходившем из сырого подвала. Некоторые слуги, и в частности Энн Уайт, отказывались готовить пищу в подвальной кухне, и как минимум три подробных сообщения связаны с дьявольскими отпечатками в виде человеческого тела на подвальном полу, среди плесени и корней. Я был чрезвычайно заинтересован этими последними историями, так как сам встречался с подобным, будучи мальчишкой, но чувствовал, что самое важное в каждом подобном случае терялось среди наслоений местного фольклора. Энн Уайт, с характерной для уроженки Эксетера суеверностью, распространяла самые нелепые и в то же время самые последовательные слухи, заверяя всех, что под домом, должно быть, покоится один из древних вампиров, что поддерживают в себе жизнь, питаясь кровью и душами живых, насылая в их мир легионы призраков по ночам. Чтобы уничтожить такого вампира, как говорили бабки, нужно было выкопать его из земли, а затем сжечь его сердце, или хотя бы проткнуть колом, и упрямство, с которым Энн настаивала на том, чтобы разрыть подвал, послужило главным поводом избавиться от нее. К ее россказням, однако, прислушивались многие, и многие верили в них, так как дом и в самом деле стоял на месте древнего захоронения. Для меня представляли интерес не сами сплетни, а то, как удивительно они вязались с некоторыми обстоятельствами – жалобами уцелевшего слуги Смита, работавшего по дому еще до Анны и никогда не видевшего ее, на то, что нечто «высасывало его душу» по ночам, свидетельствами о смерти жертв лихорадки за подписью доктора Чеда Хопкинса, где отмечалось, что у всех покойных беспричинно был снижен объем крови, и странными заметками о том, как в бреду бедняжке Роби Харрис чудились клыки, чей-то застывший взгляд и незримое присутствие. Несмотря на то что я начисто лишен суеверности, все это будило во мне странное чувство, усилившееся после изучения двух газетных заметок, значительно отстоявших друг от друга во времени: одна, из «Провиденс газетт» и «Кантри джорнал», датировалась 12 апреля 1815 года, другая, из «Дейли транскрипт» и «Кроникл» 27 октября 1845 года, и в каждой из них поразительно схожим образом упоминалось нечто весьма зловещее. В обоих случаях усопшие – в 1815 году то была скромная пожилая леди Стаффорд, в 1845-м – школьный учитель средних лет Элеазар Дарфи – перед смертью чудовищно, неузнаваемо преобразились, стеклянными глазами уставясь на доктора и пытаясь вцепиться ему в глотку. Еще более загадочным была череда событий, положившая конец попыткам сдать дом, – серия смертей, приписанных малокровию с прогрессирующим помешательством, и в каждом случае пациент покушался на жизнь своих близких, пытаясь перерезать им горло или запястья. Это происходило в 1860-м и 1861-м годах, когда дядя мой лишь приступил к практике, и, перед тем как уйти на фронт, он многое слышал о случившемся от своих старших коллег. То, чему не находилось никаких объяснений – как наниматели, будучи людьми необразованными (а иные не желали селиться в зловонном, избегаемом всеми доме), принимались бормотать ругательства на французском языке, владеть которым никак не могли. Вспоминались обстоятельства смерти злосчастной Робби Харрис больше ста лет назад, и это сходство сподвигло моего дядю, по возвращении с войны, заняться сбором сведений, касающихся истории этого дома, в первую очередь из уст доктора Чейза и доктора Уитмарша. Я видел, что мой дядя был серьезно увлечен этим занятием, и радовался тому, что я также разделяю его интересы, сопереживая ему с готовностью выслушать, и потому он мог обсуждать со мной то, над чем иные бы просто посмеялись. Увлеченность его этим делом, однако, была много меньше моей, но он чувствовал, что это место обладало редкостной силой поэтического вдохновения и могло послужить источником такового для влекомых гротеском и ужасом.