Уроки горы Сен-Виктуар - Петер Хандке
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зоргер выслушал еще длинную историю, которую она поведала ему, хлопоча вокруг него, – о том, как кто-то соблазнил некую женщину во сне, дав ей предварительно понюхать меди; потом она, как полагается, проводила его до самых дверей, и он, пребывая в наилучшем расположении духа, покатил домой, окруженный со всех сторон приветливой арктической ночью. Усталость, та самая, что вдруг наваливается как «некое отклонение от вертикали» или, быть может, объясняется слишком усердным говорением на чужом языке (при этом его «опасность» представилась ему в виде самостоятельной, довольно неприятной фигуры), была ему неведома, и потому, уже издалека заметив поблескивающий в темноте дом с высокой крышей, самый вид которого, цвет и материал сообщали ему энергию (река за домом превратилась в слабый плеск), он бодро вошел в него, исполненный жажды деятельности и жгучего желания немедленно приступить к своим естественно-научным изысканиям – правда, вместо этого он прошел в пустую лабораторию, Лауффер уже спал в соседней комнате, – налил себе вина и, уютно устроившись с кошкой на коленях, принялся от нечего делать всматриваться в полусумеречный свет снаружи и внутри, мысленно наводя там ясный и четкий порядок.
Наконец, позволив себе расслабиться, он обратился к кошке на своем родном языке:
– Достопочтенный демонический зверь, ты, гигантский глаз, пожиратель сырого мяса. Не бойся: никого нет сильнее нас, никто не может причинить нам зла. Перед нашими окнами несет свои воды враждебный поток, но мы сидим здесь, в нашей стихии, и до сих пор нам везло. Я не так уж слаб, я не так уж бессилен, и я могу быть свободным. Я хочу успеха и приключений, я хочу научить ландшафт разумно мыслить, а небо – скорбеть. Понимаешь? И я нервничаю.
Они смотрели в ночь, кошка – гораздо внимательнее, чем человек, к которому она стояла теперь задом, задрав хвост и обратив к нему, словно горящий взгляд, фекальное отверстие. На улице неистовствовал необычный для здешних мест ветер, отдаваясь в стенах тихого дома. Зоргер продолжал сидеть неподвижно, пока не ощутил, как его череп взвешивает его собственный мозг: весы, которые занимаются тем, что превращают взвешиваемое в невесомое. И снова нервы взметнулись над головою, и было в этом что-то от взмаха крыльев под кожей; а потом наступил абсолютный покой, в котором все можно было выразить словами «ночь – окно – кошка»; и Зоргер ощутил всеми легкими, какая это благодать – холод и ветер снаружи.
Он подхватил животное за передние лапы, так что теперь оно стояло вытянувшись на задних лапах, и приложил ухо к самой морде:
– Ну, говори же. Хватит притворяться, лицемерное четвероногое создание, тварь безродная, разбойница бездетная. Ну давай же. Ведь всем известно, что вы умеете говорить.
Он крепко прижал к уху маленький круглый череп, его рука при этом, лаская, скользила по спине, все глубже зарываясь в пушистую шкурку, пока наконец не добралась до самого позвоночника.
Кошка не двигалась, она едва дышала, ее глаза от страха совсем округлились и стали стеклянными, а в расширившихся зрачках отражалось лицо мужчины. Так продолжалось довольно долго, и все же в какой-то момент она начала тихонько сопеть, а потом выдавила из себя жалобный писк, прямо Зоргеру в ухо, не столько от боли, сколько от последнего отчаяния, вместе с которым к ней пришло наконец облегчение, так что она даже совсем по-домашнему ощупала его лицо лапой.
– Нелепое создание, – сказал мучитель, – чертово ночное животное, материал для сравнения, угодливо подсовываемый всем и вся.
Кошка оцарапала его и, оттолкнувшись от его коленей, когда он ее отпустил, перелетела через комнату, стремительно забралась под коврик и застыла там большим матерчатым горбом.
Зоргер поначалу ничего не почувствовал, было только ощущение прохлады на лице, и лишь немного позже ранка начала кровоточить. Мебель все еще слегка гудела, растревоженная прыжком беглянки. Коричневая стрелка компаса, лежащего перед ним на столе, продолжала подрагивать, а из соседней комнаты доносилось бормотание другого мужчины, который ворочался во сне, как будто не находил себе места. А может быть, это было уже пение? Хотя, собственно говоря, с чего тут петь? Как легко человек себя выдает. Как мало надо, чтобы заговорить. Насколько привлекательнее в этом смысле кошки с их пугливой осторожностью. Умолкни, человек. Да пребудет время умолчания.
Рядом с компасом лежало письмо из Европы для него, которое он еще не открывал. (Каким дымом потянет оттуда, из каких земель?) Сколько всего он уже и так пропустил, только за один сегодняшний день? Нельзя сказать, чтобы он исполнился чувства неискупимой вины, это было скорее дразнящее чувство тревоги, ну а поскольку он только смутно угадывал его, то ему и не в чем было раскаиваться, равно как он и не мог ничего поправить.
– Никогда больше, – сказал он, ибо настало время сонных ночных решений, – начиная с сегодняшнего дня я никогда больше не…
Что? Нестерпимая жара, почти что вонь, навалилась на помещение и на человека, который из последних сил упрямо продолжал бодрствовать: осознание необратимой необходимости лишений и бесконечной невозможности действовать. У него не было права на технические предметы, у него не было права смотреть на реку, и ко всему прочему обманным путем его лишили права когда бы то ни было кого-либо обнимать. Лауффер и впрямь запел во сне. «Сплошное недоразумение этот, другой, нелепое Я, вечно смеющийся третий». Что-то здесь не так с ними со всеми, с самого начала, все они обманщики, все без исключения. Ночь превратилась в тело, которое прильнуло снаружи к оконному стеклу; и Зоргер действительно показался сам себе чрезвычайно опасным: потому что он хотел все потерять и потеряться сам.
Правда, у него и прежде бывали такие состояния, когда хотелось исчезнуть в никуда, и если они не улетучивались во сне, то исчезали на свежем воздухе следующего дня; тут и кошка вылезла из-под коврика и стала, в знак преданности, путаться у него, собиравшегося как раз идти спать, под ногами.
– Как видишь, я иду теперь спать, – сказал он, обращаясь к ней, и добавил: – Радуйся, душа моя, что у тебя есть свой угол и крыша над головой.
Снаружи бушевал ветер, а дом летел сквозь ночь, и Зоргер радовался утреннему свету. «Мне хотелось бы пожить какое-то время с животными. Они не потеют и не скулят о том, какая тяжелая у них жизнь…»
Но разве не существовало, при всей потребности молчать и умалчивать, еще и желание спонтанно выкрикнуть что-нибудь, желание кричать вообще, которое позволило бы не только доказать отсутствие какой бы то ни было вины, но и восстановило бы ту сияющую невинность, с которой можно было спокойно жить дальше?
Зоргеру нечего было выкрикивать, ни на каком языке. Он еще не совсем заснул, когда со всей очевидностью понял: и снова день прошел, и снова он отложил то, что уже скоро откладывать будет просто нельзя. Настало время принять решение, которое находилось в его власти, а может быть, и нет, в любом случае добиваться этого должен был он и никто другой.
Он лежал неподвижно, глубоко дыша, но при этом видел, что тело его как будто приосанилось, и он почувствовал непреодолимое желание такого решения, почти что возмущенное ожидание и нетерпение; самое же удивительное, а для Зоргера совершенно неслыханное и, если учесть, что все происходило в полусне, отнюдь не смешное, во всем этом было то, что он при этом чувствовал себя так, будто он был не один, – впервые в жизни он чувствовал себя представителем народа. В этот момент он представлял не просто некое большое число, он был носителем того самого, сплотившего их всех и окрылившего их желания – желания принять решение.