Кинбурн - Александр Кондратьевич Глушко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какой там поп, — ехидно посмеивался над этими побасенками Савва. — Подожгли чиновники из присутственных мест, чтобы у царицы побольше денежек выклянчить для города, а у самих уже кошельки развязаны, только и ждут золотца, хе-хе-хе, — самодовольно потирал он ладошки.
Андрей хотел спросить, какая сорока нащебетала ему об этом, но стукнула дверь, и на пороге выросла неуклюжая фигура маркшейдера. Из-за его спины выглядывало рыжебородое лицо знакомого фурмана[86]. Слабый язычок сального каганца заколебался, и в Саввиных ехидных глазках затанцевали желтоватые искорки. Каменоломы, уже располагавшиеся по своим углам, подняли головы. Стихли разговоры. Маркшейдер, заметив в полутьме казармы Чигрина, сидевшего с Саввой у стола, направился к нему.
— На рассвете поедешь с ним, — кивнул он на фурмана, — в Кайдаки. Городничий велит.
— И мне собирать манатки? — подобострастно спросил Савва.
Маркшейдер даже не взглянул в его сторону. Сказав пятерым самым молодым каменоломам, что они тоже поедут, сутулясь вышел из помещения...
— Брезгуют, — обиделся Савва. — Ничего, я не напрашиваюсь. Было бы куда, а то ведь к черту в пасть. Вот бы и оказался в дураках, если бы поехал. — Он с затаенным злорадством посмотрел на Чигрина: — Думаешь, городничий вас на сальце кличет? Оближетесь.
— Ничего я не думаю! — резко оборвал его Андрей. — И в твоем сочувствии не нуждаюсь.
Опустившись навзничь на сенник, он долго еще видел растерянно-плаксивое лицо Саввы и не знал, сердиться на него или сочувствовать несчастному, упрекал себя, что не удержался, обидел человека, и не мог подавить в себе отвращения, накапливавшегося в душе, будоражившего все его существо.
На рассвете Андрей разбудил Тараса — тот, свернувшись калачиком, сопел под боком, — кинул на плечо легонький узелок с пожитками и вышел с мальчишкой во двор. Здесь уже переговаривались каменоломы, которые тоже должны были ехать с ним. Фурман, позвякивая сбруей, запрягал коней. Возле него с мнимо беззаботным видом топтался Савва.
— И его берешь? — подскочил к Чигрину, подсаживавшему Тараса на телегу.
— А на кого же я здесь его оставлю? — удивился Андрей.
— Мне все равно. Сам подумай, — забегал глазами Савва. — Только я не связывал бы себе руки чужим пацаном. Намучаешься ты с ним.
У Чигрина лопнуло терпение.
— А пошел бы ты ко всем чертям! — кинул он раздраженно. — Заботливый нашелся. Да я за Тараса голову положу. И не гневи меня, Савва, не доводи до греха.
Мрачный маркшейдер издали наблюдал за их стычкой. Вмешиваться он не хотел.
Успокоился Андрей уже на горе, с которой открылась степная даль, Днепр и уцелевшие еще дубовые перелески правее Половицы. Утренний воздух был напоен терпким запахом молодых трав и полевых цветов. На склонах оврагов цвели дикие груши и яблони, в ложбинах полыхали крупные темно-красные цветы воронца, чистыми перлами белели ландыши. Возле небольшого озерца распустили свои желтые и сиреневые гребешки остролистые петушки. Даже не верилось, что всего лишь в нескольких верстах от этой красоты существуют каменные ямы выработки, где каждый день с утра и до позднего вечера стучат молоты, кайла, шоркают заступы и утомленные люди совсем не замечают, как буйно, по-весеннему цветет земля вокруг.
В самом центре Новых Кайдаков возвышался на каменном фундаменте деревянный дворец с резными ставнями и крытым, подобно киворию, островерхим крыльцом. Плотники еще фуговали стены, усеивая землю желтоватыми стружками. На высоченном коньке двое мужчин прилаживали медный флажок-флюгер с какими-то буквами. С полсотни солдат, сняв кафтаны, сажали возле дворца высокие деревья, где-то выкопанные с землей, утрамбовывали дорожки, посыпали их речным песком. Несколько человек стаскивали в кучу обугленные бревна, валявшиеся тут и там, грузили их на подводы, закапывали золу, напоминавшую о недавнем пожаре.
— Для царицы готовят, — сказал фурман, не оборачиваясь. — За месяц построили на пепелище. Н-но! — махнул кнутом над крупами коней, которые, почувствовав гарь, затоптались на месте, широко раздувая чуткие ноздри.
— А говорили, каменный будет, — то ли спрашивал, то ли размышлял Чигрин.
— Каменный Потемкин себе сооружает. В Половице, напротив Монастырского острова. А сюда готовый из Царичанки перевезли. Разобрали там и по Орели вниз на байдаках спустили, — рассказывал фурман, — сюда же, на гору, каторжники, что из острога, бревна на себе таскали, только пыль стояла. Одного на кладбище отправили. Надорвался, бедолажный, и кровью изошел.
— Не могли колоды волами вывезти? — с возмущением, будто фурман был виновен в смерти каторжника, спросил Андрей.
— Берег здесь топкий, возы застревали, — помолчав, ответил фурман. — А люди хотя и увязали по колено в иле, все равно шли, куда же денешься. У каторжников выбора нет.
Чигрин смотрел на царский дворец, поднимавшийся восковой глыбой над кронами деревьев молодого сада, как неприступный остров среди волн, и его охватывала печаль. «Неужели, — билась мысль, — нельзя жить на этом свете без зла? Какой простор, сколько земли вокруг, а многим на ней нет пристанища. Как и Тарасу вот», — прижал к себе сильной рукой мальчишку, который сидел рядом, уткнувшись подбородком в острые колени. Заботился о нем, как о собственном сыне, оберегал сироту от малейшей кривды. И все же замечал, как тоскует он по дому, матери, сестре и братику малолетнему, что остались на степном хуторе, так, наверное, и не узнав, какая участь постигла их защитников и кормильцев. «Что бы там ни случилось, — подумал Андрей, — а этой весной Тарас должен вернуться к матери. Иначе и быть не может».
А дорога уже спускалась к Днепру, петляя между крутыми холмами. Фурман привстал и, натягивая вожжи, что-то высматривал на берегу, вдоль которого уже стояло десятка полтора возов. Они остановились возле полотняного шалаша под кручей. Напротив, неподалеку от берега, с другой фуры выгружали кирпич. Загоревшие на весеннем солнце каменщики возводили рядом похожее на колокольню сооружение с широкими арочными проемами вместо дверей. От этого сооружения до самой воды тянулся деревянный помост. Плотники, поднимая и опуская тяжелые «бабы», забивали в каменистое дно заостренные сваи. «Г-г-ах! Г-г-ах!» — вырывалось из